Адская бездна. Бог располагает - Дюма Александр. Страница 57

Однако Трихтер упорно отказывался этому верить.

То было единственное облачко, омрачавшее блаженство Пфаффендорфа во время этого веселого пиршества. Тем не менее, уходя, он обменялся с Трихтером самыми сердечными рукопожатиями, потом, почтительно простившись с Самуилом, двинулся в обратный путь с намерением вернуться домой.

Правда, мы бы не осмелились утверждать, что он туда дошел.

В свою очередь и Юлиус, наконец, с немалым усилием оторвался от веселой компании, возвратившей ему бодрость и вкус к жизни. Когда он прощался с Самуилом, тот спросил:

– Ну как, ты доволен, что повидал друзей?

– Мне кажется, что я воскрес.

– Стало быть, до завтра?

– До завтра.

– Ты увидишь, – прибавил Самуил, – я им здесь устрою жизнь такую яркую, деятельную, полную впечатлений, о какой они и не мечтали. Хочу показать правительствам, как можно сделать народы счастливыми! Вот посмотришь!

Самуил пошел немного проводить Юлиуса. Когда, отойдя на несколько шагов от пирующего стана, они приготовились распроститься, им послышался шум, раздававшийся сверху, из кроны дерева у них над головами.

Подняв глаза, они при свете звезд разглядели Трихтера, который старательно закреплял Фрессванста, меж тем как тот важно восседал на кривом суку, с суровым видом предоставляя свою персону заботам приятеля, уже успевшего привязать его к стволу за шею.

– Трихтер! – окликнул Самуил. – Ты что это там делаешь?

– Готовлю ложе для моего друга, – объявил Трихтер.

Уходя, Юлиус хохотал во все горло.

А тот, кто был причиной всего этого веселья, кто воодушевил эту толпу, развязал эту вакханалию, – короче, Самуил Гельб, оставшись один, вместо того чтобы отправиться спать, большими шагами углубился в лес. Он шел напролом, печальный и угрюмый, хмуря брови и низко склонив голову, ломясь с треском сквозь заросли и походя расшвыривая ногами прошлогоднюю сухую листву. Словно раненый вепрь, он бежал в ночь.

«Сколько потрачено усилий, – внушал он себе, – и какая скука! Сеешь вокруг себя бодрость и азарт жизни, а в собственной душе чувствуешь сомнение и тоску. Разрази меня гром! Если бы я считал себя способным на те дурацкие сожаления, что зовутся угрызениями совести, право, подумал бы, что раскаиваюсь в совершенном прошлой ночью, или, по крайней мере, недоволен тем, каким образом это было сделано. Ах, моя воля, моя воля, что с ней творится? Она поколеблена, ослабела, не умеет идти до конца ни в добре, ни в зле. Сначала я обращаюсь в бегство, устрашенный собственными поступками, потом, настигнутый, довершаю ранее задуманное, но уже из слабости, сам того не желая. Двойная подлость!

Да, я совершил нечто худшее, чем преступление, – ошибку! Притом ошибку, которая мешает мне следовать намеченным путем, тревожит и сбивает с толку. Стану ли я теперь с прежним упорством добиваться своего? Сказать по правде, уже и сам не знаю. О тысячи фурий! Чего ради я вздумал погубить Гретхен? Чтобы погубить Христиану. А теперь выходит, что Гретхен ее спасет! Пастушка была в моих глазах лишь средством, чтобы овладеть виконтессой, а стала препятствием, готовым отвратить меня от цели. Ах, Самуил, как же ты низко пал! Загляни в свою душу, посмей ясно увидеть то, что там происходит. Ведь ты сейчас доволен, что положил себе не показываться на глаза Христиане прежде чем она тебя позовет. Да, ты надеешься, малодушный, что она этого не сделает, и наперекор прежним замыслам ничего не предпримешь, чтобы вынудить ее к этому. Ты опустился до жалкой женской щепетильности, ты мямлишь, готов отступить… И наконец, о трижды презренный, ты страдаешь!

Я просто подыхаю от досады и омерзения. Что ж теперь, признать, что в самом деле существует нечто выше моих желаний? Я говорил себе: заставить чье-то сердце разрываться между ужасом и вожделением – оригинальный опыт, способный утолить то странное хищное любопытство, что снедает меня. И что же? Не только удовлетворения нет и в помине, но даже вспомнить об этом тягостно. Далее мне предстояло столкнуть между собой любовь и ненависть двух существ, предав негодующую Христиану во власть одержимому страстью Самуилу. Должно быть, это было бы ощущение еще более сильное и близкое моему жестокому идеалу… Но смогу ли я теперь осуществить эту фантазию до конца?»

Терзаемый такими сомнениями, Самуил Гельб в кровь искусал себе губы. Впрочем, при всем том образ обесчещенной, отчаявшейся Гретхен ни разу не пришел ему на память, ни на миг не смутил его мрачной души.

Но, пока в его воспаленном мозгу перекатывались эти порочные и дерзкие мысли, он шел размашистым шагом все дальше и – вот странность! – этот человек, так гордившийся своей волей, то ли поддался бессознательному влечению, то ли попал во власть привычки: не задумываясь, куда идет, не остерегшись, он проник в свой подземный ход, зажег потайной фонарь, прошагал по темным коридорам, поднялся по длинным лестницам, достиг двери, ведущей в покои Христианы, и вошел туда. И все это произошло помимо его воли, будто во сне.

В замке все уже спали. Толстые ковры заглушали звук его шагов.

Он обошел комнату с фонарем, свет которого проскользил по всем окружающим предметам, и, остановившись перед конторкой из розового дерева, достал из кармана маленький ключик, осторожно отпер ее и на плоской бархатной подушечке увидел запечатанное письмо. И прочел адрес: «Барону фон Гермелинфельду».

Он раскрыл конверт перочинным ножиком, развернул письмо, прочел, усмехаясь, и неторопливо сжег его в пламени своего фонаря.

Затем он положил в конверт чистый лист бумаги, ловко и тщательно запечатал и, положив на прежнее место, запер конторку.

«И это тоже слабость! – подумал он. – Зачем было мешать этому письму дойти по адресу? Разве я не знаю, что, обезоруживая ее, тем самым обезоруживаю себя?»

Его горящий бездонный взгляд остановился на двери комнаты, где спала Христиана. А мысль его меж тем продолжала свою работу.

«Неужели, – спросил он себя, – такой человек, как я, не в состоянии четырнадцать месяцев таить в душе и пестовать некую идею без того, чтобы эта идея не овладела им, не стала сильнее его? Что же делается? Я в самом деле люблю эту женщину? Ах-ах-ах! Самуил Гельб влюблен! На такое стоит посмотреть!»

Погруженный в раздумье, он вышел через потайную Дверь и, все так же не отдавая себе отчета, куда направляется, дошел по коридорам до своего подземного обиталища.

XLIX

Программы, составленные без обмана

На следующее утро Христиана еще спала, когда Юлиус, обычно встававший много позже нее, явился в походный лагерь.

Студентов он застал уже в состоянии буйного веселья: они шумно горланили песни. Эту дивную летнюю ночь они провели кто в палатках, кто в гамаках, подвешенных между деревьями, а кто просто развалясь на траве и обратив лицо к звездному небу. Однако все в один голос утверждали, что великолепно выспались.

Один лишь Фрессванст сетовал, что пришлось спать в позе, не слишком для этого удобной: в его тело, еще больше отяжелевшее от хмельной сонливости, больно врезались и веревки, которыми он был привязан, и сук, на котором он восседал. Поэтому он у всех спрашивал, не желает ли кто-нибудь купить у него шкуру зебры, в которую со вчерашнего дня превратилась его собственная кожа.

Трихтер, напротив, был в полном восторге от ночи, проведенной на дереве. Он утверждал, что одни лишь птицы знают толк в том, что такое хорошая постель, и умолял приятелей хорошенько осмотреть его спину, не растут ли там уже крылья.

Местом утреннего туалета стал берег ручья, освежившего всех желающих, причем студенты зубоскалили, брызгались и хохотали. Короче, все здесь дышало весельем жизни, свежестью утра и юности. Это напоминало цыганский табор, вот только грязи здесь было поменьше, а денег побольше.

Самуил, еще до рассвета покинувший подземное жилище, водворился в своем королевском шатре и, как подобает вождю и вдохновителю бунтовщиков, занялся составлением двух обещанных накануне программ – учебной и увеселительной.