Бог располагает! - Дюма Александр. Страница 98

Посол прервал Самуила едва ли не сурово.

— Господин Самуил Гельб, — сказал он, — Лотарио был моим секретарем. К тому же, как посол, я представляю во Франции Прусское королевство и его правосудие и призван наблюдать за нашими соотечественниками и оберегать их. Я не признаю ни за кем права более, чем я и чем его семейство, беспокоиться и любопытствовать насчет всего, что касается интересов Лотарио. Вы что, его родственник? Я знаю, что он исчез, но, как можете заметить, не склонен метаться, суетиться, расспрашивать всех вокруг, начиная от парижских лакеев и кончая лодочниками в Сен-Дени. Это все, что я имею вам сказать. Однако прошу запомнить: когда посол Пруссии хранит молчание, господин Самуил Гельб имеет право не задавать вопросов.

Произнесенные с таким выражением, слова имеет право начинали до странности походить на совсем другое слово — должен.

Посол кивком дал Самуилу понять, что аудиенция окончена.

Холодный, высокомерный прием, оказанный ему послом, не задел Самуила Гельба. Он увидел здесь лишь недовольство человека, которому досаждают излишним вниманием к тайне, что он желает сохранить.

Эта надменная сдержанность показалась ему скорее даже весьма ободряющим признаком. Разумеется, посол посвящен в тайну поединка, равно как и в тайну оскорбления.

Просто граф фон Эбербах занимает слишком высокое положение, слишком богат, да и слишком близок к могиле, чтобы его преемник не постарался избавить столь знатное имя от позора и скандала.

Однако сомнения больше нет: Лотарио мертв.

Потому что как же иначе можно объяснить столь жесткое и сухое обхождение с ним со стороны посла? Будь Лотарио жив, что могло бы помешать ему сказать о том Самуилу?

Да и поведение Юлиуса самым положительным образом подтверждало такое умозаключение.

Когда Самуил навещал графа фон Эбербаха, он заставал его неизменно печальным, смиренным, подавленным, погруженным в то вялое, угрюмое безразличие, что бывает свойственно людям, которые ко всему готовы и ничем более не дорожат.

Из своего особняка граф фон Эбербах более не выходил и никого, кроме Самуила, не принимал.

Да и с Самуилом он почти не говорил, советы, что тот ему давал, выслушивал без возражений и, казалось, решился всецело подчиниться его руководству, ничего более не предпринимая самостоятельно.

Самуил приписывал подобную вялость и отрешенность последствиям жестокого потрясения, которое было вызвано у столь слабой натуры совершенным кровавым деянием. Пружина его воли разбита одним ударом. Душа дяди умерла от той же пули, что пробила грудь племянника.

И все же Самуил пытался вытянуть хоть несколько слов из этой бледной тени некогда кипучего ума. Он действовал по примеру хирургов, которые, чтобы удостовериться, что пациент мертв, наносят трупу уколы.

Вечером четвертого дня он был в кабинете Юлиуса.

Единственная лампа тускло озаряла высокие покои.

Самуил стоял, прислонясь к секретеру работы Буля; Юлиус полулежал на канапе, распростертый в дремотном бессилии.

— Ну, — сказал Самуил, — и что ты думаешь о новостях политики?

Граф фон Эбербах пожал плечами.

— Тебя так волнует политика? — спросил он, пристально взглянув на Самуила.

— Политика, и ничего, кроме политики! Ты не хочешь больше ею заниматься, но вот увидишь: она еще заставит тебя призадуматься о ней. Ты хотя бы читал сегодня утренние газеты?

— Разве я вообще читаю газеты? — сказал граф фон Эбербах.

— Ну, так я сейчас прогоню твою сонливость, — заявил Самуил.

И он взял со стола «Монитёр», вытащив его из кипы газет, и в самом деле лежавшей нераспакованной.

— Как тебе известно, — продолжал Самуил, — заседания Палаты депутатов были приостановлены. А теперь и того лучше: Палата распущена. Вот ордонанс о роспуске, напечатанный в «Монитёре».

— А! — протянул Юлиус равнодушно.

— Да, вот до чего дошло. Король высказывался в тоне, не нравившемся депутатам, депутаты отвечали в тоне, не устраивающем короля. Тогда монарх воззвал к нации, как школьник, которого отлупил его товарищ, взывает к учителю. Этот бедняга Карл Десятый, он все еще настолько наивен, чтобы верить, что нация его поддержит. Между тем она относится к нему еще враждебнее, чем депутаты. В Палате у него двести двадцать один противник, а во Франции — весь народ. Он мог терпеть, но никогда бы не принял душой династию, навязанную ему пруссаками и казаками. Французская кровь — не лучшее миро для головы венценосца. Избиратели снова выдвинут тех же депутатов, если не еще более яростных. И что тогда делать правительству? Карл Десятый слишком рыцарствен и слишком слеп, чтобы снести такую пощечину и покориться народной воле. Роспуск Палаты — это объявление войны. Браво! Провокации следуют одна за другой, все движется своим чередом, и вскоре мы увидим смертельный поединок между королем и страной.

Умышленно ли Самуил произнес эти слова «смертельный поединок»? Теперь он смотрел на Юлиуса, наверное пытаясь понять, какое впечатление они произвели.

— Пригаси немного лампу, прошу тебя, — сказал Юлиус. — Этот свет слишком ярок для моих усталых глаз.

«Так и есть, — подумал Самуил. — Он не хочет, чтобы я различил у него на лбу кровавый отблеск злосчастной дуэли».

Он притушил свет и предпринял еще одну попытку раззадорить Юлиуса, задев его в тех мнениях и верованиях, что приписывал ему: может статься, он был не прочь, чтобы разгорелся спор.

— Что самое забавное, — заговорил он снова, — так это жалобная, растерянная мина нашей добрейшей оппозиции, которую двор считает такой свирепой, страх наших либералов перед собственной дерзостью. Буржуа с удовольствием дразнят короля, но вовсе не хотят его свергать. Честно говоря, я нахожу их превосходными союзниками в нашей борьбе с монархией. В общем, у них в руках все: капиталы, а следовательно, и правительство, поскольку избирательное право дано богачам. Чего им еще желать? Если бы они не были настолько слепы и видели, куда идут, скорее дали бы изрубить себя на мелкие кусочки, чем сделали еще хоть один шаг.

Ведь в глубине души буржуа ничего так не боятся, как народа, ничто не внушает им такого ужаса! Ты не можешь вообразить подспудную трусость наших яростных трибунов, что выглядят такими революционными! Вчера в моем присутствии Одилон Барро, которому кто-то сказал, что на государственный переворот надо ответить революцией, даже завопил от ужаса при одной мысли о том, чтобы призвать народ выйти на улицы. Законность — вот от чего они не отступятся. Все против министров, но только не против короля.

Однако им придется к этому прийти. То-то будет занятно, когда настанет день и их поманят министерским портфелем — в погоне за ним они растопчут корону.

Юлиус, казалось, безразличный ко всем этим новостям, ни слова не отвечал.

— Скажи-ка, — спросил Самуил, вдруг резко меняя тему, — ты наконец написал Фредерике?

Граф чуть заметно вздрогнул. Но свет лампы был так слаб, что Самуил не смог подловить его на этом безотчетном движении.

— Да, — отвечал Юлиус, — как раз сегодня утром я отправил ей письмо.

— Поистине утешительная новость! — вскричал Самуил. — Она, верно, уже начала сердиться на меня, но ты ведь знаешь, до какой степени я невиновен. Я обещал к ней присоединиться или хотя бы написать, как только извещу тебя об ее отъезде. Но ты же теперь больше ничего не говоришь, вот я и не знал, что ей сказать. Она, должно быть, очень беспокоится. Что ж, ты сообщил ей, что скоро приедешь?

— Черт возьми, нет, — промолвил Юлиус. — Ты еще хочешь, чтобы я болтался по проезжим дорогам? Я ей написал, чтобы она возвращалась в Париж, когда пожелает.

— Не похоже, чтобы ты очень уж спешил увидеть ее, — заметил Самуил, украдкой вглядываясь в лицо графа фон Эбербаха.

— Ты ошибаешься, — отвечал Юлиус. — Я был бы счастлив обнять ее снова. Но, видишь ли, я в том состоянии духа, когда уже не волнуются ни из-за чего. У меня нет больше сил чего-то желать. Тебе известно, что я давно уже расстался со всеми желаниями, кроме одного: умереть. А теперь это желание еще и весьма усилилось.