Воспоминания фаворитки [Исповедь фаворитки] - Дюма Александр. Страница 100

— Э, государыня, уж в этом вы можете мне поверить. Я ведь из породы Лавалеттов и Ришелье. В средние века я носил бы кирасу и меч и сражался бы с турками или гугенотами. Ныне я готов драться с французами: они же безбожники худшего сорта!

— Что ж, господин кардинал, — отозвалась королева, — мы постараемся предоставить вам такую работу. К несчастью, здесь все зависит не только от меня!

— Знаю, но, — и тут Руффо обернулся ко мне, — если бы сударыня пожелала вмешаться…

— Я, господин кардинал? Господи, но что, по-вашему, я могу сделать?

— Не говорите, сударыня! Разве Перикл развязал войну в Самосе, Мегаре и Пелопоннесе не потому, что послушался советов Аспазии, поддался ее влиянию?.. Аспазия была не более прекрасна, чем вы, а Перикл мог воздействовать на политику Греции не больше, чем сэр Уильям Гамильтон, молочный брат английского короля, влияет на политику Англии. Пусть только Англия объявит Франции войну, и мы спасены!

— Слышишь? — сказала королева. — Кардинал говорит сейчас от имени самого папы, а его святейшество непогрешим.

— Что ж, решено, дорогая моя королева! — отвечала я. — Сделаю все что смогу. Кстати, вот и сам Перикл явился в наше распоряжение!

Действительно, к нам приближался сэр Уильям. Поскольку наступил час обеда, мы возвратились во дворец. Ее величество предложила сэру Уильяму разделить трапезу, удержала и монсиньора Руффо, и во время обеда мы стали строить самые воинственные планы на свете.

Сейчас, когда подумаю, что я положила пусть лишь одну песчинку на весы судьбы и, быть может, именно моя песчинка склонила чашу весов в сторону войны, которая длилась двадцать лет и, пожалуй, до сих пор не совсем еще погасла, я ужасаюсь мере ответственности, какую может иметь в глазах Бога зернышко песка.

LVIII

Кардинал был прав: гибель Бассвиля потрясла Францию. Конвент издал декрет, обещавший грозное возмездие за эту смерть, а также объявлявший, что отечество усыновляет сына убитого.

Впрочем, этот шум был скоро заглушен шумом куда более ужасающей катастрофы: 27 января в Неаполе узнали, что Людовик XVI приговорен к смертной казни; 1 февраля пришло известие, что приговор приведен в исполнение.

Едва лишь эта весть достигла Лондона, как Питт объявил французскому послу, что ему надлежит в двадцать четыре часа покинуть пределы Англии. Побуждаемый мною (впрочем, надо сказать, ему это и не требовалось), сэр Уильям еще до того успел послать три или четыре письма непосредственно королю Георгу, который ответил маленькой собственноручной запиской, где говорилось, что Англия, желая возложить на Францию всю ответственность за ее злодеяния, ждет, чтобы французы казнили короля, и как только это случится, всякие отношения с Республикой будут расторгнуты.

Мы в Неаполе получили два письма одновременно — то, что сообщало о казни 21 января Людовика XVI, и то, где говорилось о высылке французского посла из Лондона.

Хотя этой смерти ждали, для королевы известие о ней было страшным ударом. Письмо, пришедшее из нашего посольства, было написано на бумаге с траурной рамкой и вложено в черный конверт. Увидев его, Каролина тотчас поняла все.

— Они его убили! — вскрикнула она и лишилась чувств.

Незамедлительно был отдан приказ прекратить все карнавальные празднества, двору и государственным чиновникам — надеть траур, а во всех церквах — служить заупокойные мессы.

Кастельчикале, Гвидобальди и Ванни было сообщено, что они могут приниматься за дело, ради которого были вызваны.

Начались аресты, и лишь тогда, когда число якобинцев, взятых под стражу, перевалило за три сотни, на губах королевы снова появилась улыбка.

Потом, еще считаясь союзником Франции, неаполитанское правительство стало готовиться к войне; сухопутная армия была доведена до 36 000 человек, военно-морской флот составил сто два больших и малых судна.

Кардинал Руффо при всех обстоятельствах стремился занять важное положение в делах военных или политических, полагая, что право на это ему дают не только рекомендации верховного понтифика, но и личные достоинства, а также особая искушенность в артиллерийском искусстве — искушенность, состоявшая, кажется, в том, что он изобрел новый способ стрелять раскаленными ядрами. Но то ли министр Актон не разделял уверенности кардинала в его достоинствах, то ли, напротив, опасался, как бы его личной карьере не повредило влияние этого человека, чьи способности превосходили его собственные, то ли, наконец, королева испытывала к кардиналу неприязнь, которая уравновешивала доброе расположение короля, от всей души ему покровительствовавшего, — как бы то ни было, прошло два-три месяца, а кардинал Руффо все еще не занимал никакого официального положения при дворе.

Знала бы в ту пору Мария Каролина, как послужит ей шесть лет спустя этот кардинал, которого она ныне упорно отстраняла от участия в военных делах!

Однако король, как я уже говорила, питавший к его преосвященству большую симпатию, в конце концов пожелал это ему доказать. Но, поскольку он имел склонность примешивать к своим милостям изрядную долю насмешки, Фердинанд предоставил ему пост, менее всего подходящий служителю Церкви: он назначил его инспектором колонии Сан Леучо.

Здесь мне надобно объяснить подробнее, что это за колония Сан Леучо, о которой я лишь в самых общих чертах упоминала в предыдущей главе этих мемуаров.

Говорить об таком предмете несколько затруднительно, но это уже не важно! Я успела высказать столько всего, о чем неловко говорить, и мне столько еще такого предстоит написать, что колебания были бы здесь даже смешны. Впрочем, я предоставлю слово самому Фердинанду, а читатель уж пусть решит, какое чувство — добродушие, коварство или цинизм — могло заставить короля подобным образом живописать созданную им самим колонию Сан Леучо, этот сельский гарем, где он был таким же полновластным господином, как турецкий султан в собственном серале. Я повторяю здесь то, что было собственной рукой короля начертано в рукописи, которую в одну из веселых минут или в порыве презрения показала мне Каролина; это сочинение называлось так: «Происхождение и развитие населения Сан Леучо».

«Одним из моих самых заветных желаний, — объявляет Фердинанд в этом документе, — всегда было найти приятное место, удаленное от суеты двора, где я бы мог с пользою проводить те немногие часы досуга, которые оставляют мне суровые государственные заботы. Усладам Казерты и великолепному обиталищу, строительство коего было начато моим отцом и завершено мною, недостает тишины и уединения, необходимых для размышления и отдохновения души; там, если можно так выразиться, возникла как бы вторая столица на лоне природы, с тем же избытком роскоши и блеска, который так меня утомляет в Неаполе. И вот я задумал подыскать для себя в том же парке замка Казерты самое уединенное место, которое должно стать подобием Фиваиды. С этой целью я и остановил свой выбор на Сан Леучо».

Сейчас мы увидим, как король Фердинанд понимал размышление и душевное отдохновение:

«Следуя своему замыслу, я в 1773 году приказал огородить стеной участок леса, в глубине которого скрывались виноградник и старинный загородный домик владетелей Казерты, носивший название “Бельведер”. Я приказал выстроить на пригорке маленький павильон с теми нехитрыми удобствами, какие нужны мне, когда я отправляюсь в те места на охоту. Кроме того, я велел кое-как подправить один старый полуразрушенный дом и построить несколько новых. Наняв пять-шесть человек, я поручил им охранять лес, вышеупомянутый павильон, виноградник, все насаждения и угодья, обнесенные оградой. В 1776 году гостиная загородного домика была преобразована в часовню, которая стала использоваться в качестве приходской церкви, исходя из нужд местных обитателей, число коих постоянно возрастало, так что вскоре уже там насчитывалось семнадцать семейств. Таким образом, вследствие такого роста населения потребовалось увеличить и число жилищ».