Тысяча и один призрак (Сборник повестей и новелл) - Дюма Александр. Страница 60
Я говорю «почти всегда», потому что у великих страстей есть свои часы бури. Вообразите себе собирателя автографов, который взлелеял мечту о какой-нибудь драгоценной подписи вроде, например, подписи Робеспьера, оставившего их всего три или четыре; Мольера, оставившего их всего одну или две; Шекспира, по-моему, их вообще не оставившего, — и вот в момент, когда наш коллекционер должен заполучить эту уникальную или почти уникальную подпись, она каким-то случаем ускользает от него! Вполне естественно, что он в отчаянии.
Войдите к нему в такую минуту, и, будь вы его отцом, будь вы его братом, будь вы ангелом небесным, вы увидите, как вас примут, — разве что ангел своею божественной властью сотворит эту не существовавшую подпись или разделит надвое этот уникальный автограф.
Вот те исключительные случаи, когда я бывал плохо принят г-ном де Вильнавом. При любых других обстоятельствах я был уверен, что встречу ласковое лицо, обходительный ум и любезную память, даже в будни.
Я говорю «в будни», ибо воскресенье у г-на де Вильнава было выделено для визитеров-ученых.
Все без исключения иностранные библиофилы, все космополитические собиратели автографов, прибывавшие в Париж, непременно наносили визит r-ну де Вильнаву, как вассалы отправляются на поклон к своему сюзерену.
Таким образом, воскресенье становилось днем обменов. Благодаря этим обменам г-н де Вильнав пополнял свои зарубежные коллекции, для которых участия бакалейщиков было недостаточно, и отдавал в немецкие, английские или американские коллекции клочки из своих отечественных богатств.
Итак, я вошел в этот дом; итак, я был принят вначале на втором, а затем и на третьем этаже, где получил позволение являться по воскресеньям; затем, наконец, мне было разрешено приходить когда угодно — привилегия, которую я делил самое большее с двумя или тремя лицами.
И вот однажды в будни — по-моему, это было в среду — я пришел, чтобы попросить г-на де Вильнава позволения изучить автограф королевы Христины (известно, что я люблю представлять себе характер персонажей по почерку); и вот, повторяю, придя с такой целью — было это около пяти часов пополудни, в марте, — я позвонил у двери, спросил г-на де Вильнава; меня впустили.
Когда я уже собирался войти в дом, Франсуаза меня окликнула.
— Что, Франсуаза? — спросил я.
— Вы, сударь, идете к дамам или к хозяину?
— К хозяину, Франсуаза.
— Тогда не будете ли вы так добры, сударь, сэкономить два этажа для моих бедных ног и отдать господину де Вильнаву вот это письмо, которое только что для него принесли?
— Охотно, Франсуаза.
Франсуаза протянула мне письмо; я взял его и поднялся на третий этаж.
Подойдя к двери, я постучал, как обычно, но мне не ответили.
Я постучал немного сильнее.
То же молчание.
Наконец, я постучал в третий раз, теперь уже с некоторым беспокойством, так как ключ был в двери, а это неизменно свидетельствовало о присутствии г-на де Вильнава в комнате.
Тогда я решился открыть дверь и увидел его дремлющим в кресле.
От произведенного мною шума, а может быть, от струи ворвавшегося воздуха, прекратившей какие-то магнетические воздействия, г-н де Вильнав издал нечто вроде вскрика.
— Ах, простите! — сказал я ему. — Тысячу раз простите мою нескромность: я вас обеспокоил.
— Кто вы? Что вам от меня нужно?
— Я Александр Дюма.
— А!
И г-н де Вильнав вздохнул.
— Я действительно в отчаянии, — добавил я, — и ухожу.
— Нет, — сказал г-н де Вильнав, вздохнув и проводя рукою по лбу, — нет, входите.
Я вошел.
— Присядьте.
Случайно один стул оказался свободным; я взял его.
— Вот видите, — сказал он. — О, как это странно! Я задремал. Наступили сумерки, и в это время огонь у меня погашен; вы разбудили меня, я очутился в темноте, не отдавая себе отчета в том, что мой сон был прерван шумом; нет, конечно, это был воздух, проникнувший из двери, но мне показалось, что я вижу, как развевается большая белая ткань, нечто вроде савана. Как это странно, не правда ли? — продолжал г-н де Вильнав, вздрогнув всем телом, точно от холода. — Так это вы, тем лучше!
— Вы говорите мне это, чтобы утешить меня в моей неловкости.
— Нет, в самом деле, я очень рад вас видеть… Что это у вас в руке?
— Ах, простите, я забыл; письмо для вас.
— А, автограф! Чей?
— Нет, это не автограф, это просто-напросто — по крайней мере я так думаю, — письмо.
— Ах вот что, письмо!
— Письмо, пришедшее по почте; Франсуаза поручила мне отнести его вам — вот оно.
— Благодарю вас. Послушайте, будьте добры, протяните руку и дайте мне…
— Что?
— Спичку. В самом деле, я до сих пор словно в оцепенении. Если бы я был суеверен, я поверил бы в предчувствия.
Он взял спичку, что я подал ему, и зажег ее от догоравшего в камине огня.
По мере того как она разгоралась, свет все больше распространялся по комнате, позволяя различать предметы.
— О Господи! — вдруг воскликнул я.
— Что с вами? — спросил меня г-н де Вильнав, зажигая свечу.
— Ах, Боже мой! Ваша прекрасная пастель… что с ней случилось?
— Да, вы видите, — с грустью ответил г-н де Вильнав, — я поставил ее здесь, у камина; я жду стекольщика и багетчика.
— В самом деле, рама сломана и стекло разбито вдребезги.
— Да, — сказал г-н де Вильнав, меланхолически глядя на портрет и забыв о письме, — да, это просто непостижимо.
— Но с ней, значит, что-то случилось?
— Представьте себе, позавчера я работал весь вечер; было уже без четверти двенадцать; я намереваюсь лечь в постель, ставлю свечу на ночной столик и собираюсь просмотреть пробные оттиски миниатюрного издания моего Овидия; тут мой взгляд случайно устремляется на портрет моей бедной подруги. Я, как обычно, кивком пожелал ей доброй ночи; по комнате пробегал небольшой ветерок — без сомнения, окно было приоткрыто, — он колеблет пламя моей свечи, и мне кажется, что портрет отвечает мне «Доброй ночи!» таким же движением головы. Вы понимаете, что я счел это видение нелепостью; но не знаю, как это произошло, — и вот мой ум уже занят только этим, мои глаза не могут оторваться от портрета — еще бы: вы знаете, мой друг, что эта пастель относится к ранним дням моей юности, она вызывает во мне столько разных воспоминаний, — и вот я полностью погружен в воспоминания о поре, когда мне было двадцать пять лет. Я разговариваю с портретом. Моя память отвечает вместо него, а мне кажется, что портрет шевелит губами, что краски лица бледнеют, что на нем появляется выражение печали. В этот миг начинает бить полночь на церкви кармелитов; при этом мрачном колокольном звоне лицо моей бедной подруги становится все более скорбным. Ветер усиливается. При последнем ударе полуночи окно кабинета с силой распахивается. Я слышу что-то похожее на жалобу. Мне кажется, что глаза на портрете закрываются. Гвоздь, державший его, ломается, портрет падает, и моя свеча гаснет.
Я встаю, чтобы зажечь ее, мне ничуть не страшно, но я тем не менее сильно взволнован; к несчастью, я не могу найти спички, время слишком позднее, чтобы позвать прислугу, а сам я не знаю, где они лежат; я закрываю окно кабинета и в темноте снова ложусь в постель.
Все это взволновало и опечалило меня; я чувствовал огромное желание заплакать; мне казалось, что в комнате будто слышится шелест шелкового платья. Несколько раз я спрашивал: «Кто здесь?»
Наконец я заснул, но очень поздно, а проснувшись, нашел мою бедную пастель такой, как вы ее видите.
— О, это странно, — сказал я ему, — а получили вы ваше еженедельное письмо?
— Какое письмо?
— То, которое писал вам оригинал портрета.
— Нет, и это-то меня беспокоит; вот почему я приказал Франсуазе немедленно приносить или присылать с кем-нибудь все письма, приходящие на мое имя.
— А то, которое я принес вам…