Между двумя романами - Дудинцев Владимир Дмитриевич. Страница 17

И еще выступало много писателей. Под конец вышел Симонов. Да, Симонов вышел на трибуну - с достоинством. Я думал, что он заступится - самое было время поднять затоптанного - он заговорил и начал меня бить пуще остальных. Он говорил: "Я допустил ошибку... передоверился... я легкомысленно подумал, что это наш, советский писатель, утратил бдительность, которая должна быть у главного редактора! И он этим воспользовался и протащил свое очернительское, страшное произведение... Я готов нести ответственность!" И тут я потерял сознание.

В армии, на фронте, будучи ранен, я несколько раз терял сознание. Но там была причина - физическая. А здесь вот она - классическая потеря сознания. И мир для меня исчез... Потом я открыл глаза и вижу, что я лежу и мне несут воду.

Хочу сказать, что к Симонову не имею никаких претензий, считаю, что он был прав. Во-первых, я не должен был терять сознания; оказалось, что как боец я еще был не готов, я был мальчишка. Матёрости у меня никакой не было - одна пионерская наивность. На самом деле я должен был ожидать от Симонова такого выступления. Мне Георгий Владимов рассказывал такую вещь: он ночевал в редакции и случайно слышал за стенкой разговор Кривицкого с Симоновым. Кривицкий его поучал, говорил, что вот камикадзе сбросил снаряд, потопил корабль - и теперь ему остается или погибнуть, или каким-то образом сохранять свою жизнь, выплывать. Жаль, Владимов рассказал мне об этом слишком поздно - много лет спустя.

Так вот, я к Симонову не имею претензий. Если бы он был жив, я бы свой новый роман понес к нему. Потому что Симонов и Твардовский - это были настоящие редакторы журналов. И я знаю, что Симонов не держал бы рукопись по полгода, а прочитал бы немедленно. И, забыв про свои "трясущиеся поджилки", пустил бы ее в печать.

Но вернусь к Галине Серебряковой. Проходит какое-то время, 10-15 лет. Получаю я вдруг от нее книжку с портретом, на котором она на меня сахарным глазом смотрит, и надпись - я по памяти привожу - "Владимиру Дмитриевичу с признанием его таланта, смелости, гражданско-го мужества и т. д."

(Жена. Спустя еще 15-20 лет однажды мы с Володей гуляли по парку в Гагре. С нами ходила очень симпатичная спутница, по имени Зоря. Она интересовалась тем, как В. Д. жилось после "Не хлебом единым". Просила рассказать. Ну В. Д. и рассказал, между прочим, эпизод с Серебряковой. И вдруг она говорит так задумчиво: "Это моя мать". Как же мы скукожились! Нельзя же так, в лоб, обижать человека. А она с улыбкой говорит: "Я очень рада, что вы рассказали мне это. Вы облегчили мою душу. Мне радостно знать, что мама написала вам такие хорошие слова". Вот как бывает!)

Вскоре после книжки Серебряковой я получил письмо от Прилежаевой. Но чувствовалось, коэффициент трения был у нее большой - не хотелось ей мне писать, но что-то ведь толкало... Выходит, через какое-то время прорастает бацилла угрызений совести! Привожу по памяти: "Владимир Дмитриевич, я, конечно, не в очень большом восторге от вашего творчества, но, знаете, бывают у людей ошибки какие-то... поступки непонятные... И вот, как посмотришь с холодным вниманием на все это дело, как задумаешься, странные приходят в голову мысли, Владимир Дмитриевич". И точка. А чтобы "извините" - нет. Я не ответил. Письмо не имело той силы, которая потребовала бы ответа - в нем не было вопроса. Письмо Татьяны, что ли. Нет, Татьяна была определеннее, конкретнее, там сказано было: "Приди, приди". А здесь никакой конкретности. Ни черта я так и не понял, сделал такое лицо непонятное и отложил, забыл.

Был еще такой писатель - Лев Овалов. Написал роман "Медная пуговица". Про майора Пронина. Там у него американские шпионы сидят в каком-то ресторане и инструктируют завербованного русского. И вручают ему несколько экземпляров "Не хлебом единым" для вручения советским гражданам. Прошло некоторое время - и вдруг письмо от Овалова, который жил со мной в одном подъезде и ходил мимо меня, не глядя. И вот письмо. Как у Прилежаевой, но с конкретным предложением: хорошо бы, мол, нам как-нибудь посидеть, я бы выставил бутылку коньяка. Мне что-то не захотелось, и коньяк остался нераспитым. После этого мы с ним встречались - в одном подъезде всё же жили, - и ни слова: ни он, ни я, как будто письма и не было.

А еще Софронов Анатолий Владимирович... Я уже говорил о том, что после первого обсуждения романа в "Литературной газете" был напечатан хвалебный отчет. Но Кочетов, редактор "Литературной газеты", снабдил его внизу примечанием, что, мол, редакция надеется, что не сплошь будут хвалебные выступления, и призывает товарищей критиков подумать над критической стороной... - напечатаем без очереди! И Софронов откликнулся - напечатал там серию подвалов под названием: какие-то там сны. Он писал, как институтка. Как гимназистка, про которую пел в свое время певец: "И, как ласточки, гимназисточки провожают меня на концерт". Как сны Веры Павловны. Только у Чернышевского сны светлые, а тут какой-то черт, сатана - это я. Целая серия встреч с Вельзевулом, то есть со мной. Прошло время, и у него проросло... Но, поскольку он был такой здоровый дуб, у него глубоко корней не пустило. Был я однажды на приеме в посольстве Югославии. Мы там пили-ели. И Софронов ходит - здоровый, но какой-то уже сморщенный, так как его оболочка сначала вмещала, допустим, 200 килограм-мов, а потом он похудел до 100 - и сморщился. И стал немножко странный. Все время как-то ласково заглядывал в глаза. Оказывался у меня на пути. Подойдет вплотную и прямо смотрит в лицо, с улыбкой. И отходит в сторону. Ждет, видимо, чтобы я ему сказал, что вот какие бывают недоразумения... Как Овалов. Только чтобы не от него, а от меня исходило... Но я его не понял, и мы обошлись без объяснений...

Были еще обсуждения романа. Во время одного из них произошел вот какой случай. В перерыве два каких-то приятеля, взяв меня под руки, повели в фойе, и мы стали беседовать. Разошлись слегка в стороны - и тут я вторично потерял сознание. Что такое случилось? Потом я очнулся, встал, смотрю громадный плафон... фойе было высотой примерно в два этажа... и вот оттуда мне на голову упала эта штуковина. Но какая голова! Я ведь еще встал, пошел, сел в машину и приехал домой - и тогда только начались симптомы сотрясения мозга! Пришлось звать врача. Конечно, это сразу обросло домыслами... Домыслы я отвергаю, а думаю вот что: Фортуна уронила мне на голову этот плафон не просто так, а чтобы закрепить в ней, в голове, навсегда чудесное явление, которое я тогда наблюдал.

Явление было таково: вышел Константин Федин, который на правах старейшины вел наше литературное собрание. "Кто за - прошу поднять руку. Благодарю вас. Кто против - прошу поднять руку. Благодарю вас. Таким образом, вопрос проходит большинством голосов. Благодарю вас". Вот он со своей галантностью вышел на трибуну и начал говорить, как этого Дудинцева используют за границей. Там, говорит, есть страшно реакционный писатель Мориак, мракобес. И поддерживают его реакционные круги, Ватикан... И вот Мориак, как прочел роман Дудинцева, сразу кинулся использовать. Позвольте, я зачитаю... И он зачитывает цитату строк на двадцать о том, какой я, по мнению Мориака, хороший, а, следовательно, на самом деле - плохой. Ну, думаю, подкузьмил мне Мориак. И вышел. И тут меня прибило плафоном, и я уехал. Так что сотрясение мозга началось не поймешь отчего: то ли от плафона, то ли от галантного Константина Федина.

Прошло дней десять, в "Правде" вышла статья Федина. Читаю и вижу, что использована стенограмма той его речи. А цитаты из Мориака нет! Вас ист дас? Что такое? Я тотчас позвонил в свою родную "Комсомолку", девчатам в бюро проверки. Они снеслись с бюро проверки "Правды". Оказывается, цитата была, но бюро проверки потребовало дать оригинал. И этот галантный и "благодарю вас" с трубкой в руке цитату снял, потому что, видимо, источника он не смог... Не было такого у Мориака! Вот так - и благодарю вас...

Я видел Федина на III съезде писателей РСФСР, когда он сидел в президиуме. Хрущев вышел пожать руку писателям, сидевшим там. Он пожал одному, другому... Твардовскому, в частности. Твардовский - с достоинством, с ним как на равных. Потом он подходит к Федину, который - длинная такая башня - стоял. Никита Сергеевич оказался ему ростом по пояс. Так Федин, пожимая руку, поклонился Хрущеву в пояс! То есть он отрицательный угол изобразил из своего тела. Его блестящие ягодицы, острые - особенным образом были заострены и на зал нацелены - в то время, когда он поклонился! Тут я, между прочим, подумал, как удачно он бросил "на лапту" Никите Сергеевичу прекрасный мяч; осталось сымпровизировать "истори-ческие слова", что советская литература подобным образом никогда не кланялась и не будет кланяться! И я бы на месте Хрущева не преминул. Но Никита Сергеевич принял данный поклон с удовлетворением.