Конец Арбата - Климонтович Николай. Страница 15

Я в те годы жил в богеме, вел образ жизни самый разбросанный и редко бывал у Щикачевых в так давно знакомой мне квартире, из которой начисто испарился прежний дух нищего единства, а возобладала атмосфера полуинтеллигентского индивидуалистического обывательства. К тому же всё в семье как-то не ладилось: Налин муж принялся запивать – болезнь эта у него была наследственной;

Татьяна каждый год лежала на сохранении, но выносить ребенка никак не могла, все заканчивалось выкидышами,- не последствия ли это были неумеренного использования в ранней молодости шипучих противозачаточных свечей? – а ей было уже за тридцать; ее муж-инженер, внешности самой заурядной, оказался ходоком, и у

Шурки за тонкой перегородкой что ни день полыхали семейные скандалы. На меня все это во время моих редких визитов нагоняло смертельную скуку, к тому ж наши интересы с Шуркой полярно разошлись – он буквально заболел вычислительной техникой, причем пока на уровне популярных изданий, цитировал Винера и советского журналиста Щуплова, написавшего некогда первую в СССР книгу о кибернетике, причем даже мне, порвавшему с естественно-научным знанием, было ясно, что Шурку волнуют вопросы, обсуждавшиеся в научно-популярных изданиях лет пять назад, когда он после армии ударился в дендизм: об опасностях неограниченного развития искусственного интеллекта, о возможном засилье киберов и прочей ерунде… Помню, как-то я пересказал Шурке содержание самиздатовской брошюры Амальрика “Просуществует ли СССР до 84-го года?”. Шурку сама проблема волновала мало – впрочем, тогда эта постановка вопроса и многим политизированным интеллигентам казалась вполне риторической; Шурку же заинтересовало, отчего выбрана именно цифра 84. И когда я объяснил, что так называется знаменитая антиутопия Оруэлла, он и к этому потерял интерес – по-видимому, надеялся, что цифру эту дало не название неведомого ему английского романа, а какой-нибудь хитрый компьютерный расчет.

29

Как я уже говорил, Шурка все больше превращался в записного холостяка. О женщинах во время наших редких встреч мы не говорили вовсе, и я не знаю, были ли у него в те годы какие-нибудь связи, кажется, нет.

Обычно я забегал к Шурке, коли несся куда-нибудь по Арбату – без звонка и только по воскресеньям, когда он наверняка был дома. И каково же было мое удивление, когда я застал однажды в его комнате даму, с которой они чинно пили кофе с ликером. Это была худая, почти как спекулянтка Ольга, очень некрасивая прыщавая девица лет двадцати трех, неуклюжая, как подросток, довольно нелепо одетая, с откровенно неулыбчивым выражением неподвижного лица. Проведя с ними четверть часа, я с изумлением убедился, что

Шурка в это чучело гороховое не на шутку влюблен. Замечу кстати, что меня девица невзлюбила с первой секунды, быть может, обостренным чутьем невостребованной дамы почувствовав, что я имею известное влияние на Шурку и могу невзначай помешать ее явно далеко простирающимся планам.

Едва она вышла из комнаты по своей надобности, Шурка с горящими глазами обратился ко мне:

– А знаешь, кто она?

Тон его был таков, будто бы сейчас он откроет мне страшную тайну, и окажется, что она, скажем, незаконная внучка Государя императора.

– Она дочь покойного Щуплова! – торжествующе, чуть не шепотом провозгласил Шурка.

Я не сразу сообразил, о ком идет речь.

– Щуплова! – воскликнул Шурка.- Того самого!

Я расхохотался бы, вспомнив, что речь идет о журналисте-популяризаторе, писавшем об искусственном разуме, но сдержался, боясь Шурку обидеть. Выяснилось, и откуда он ее взял: они учились в институте в параллельных группах. И, конечно же, было весьма комичным то, что для Шурки косвенная принадлежность его избранницы к кибернетике заменяла громкий титул. Хотя, если вдуматься, в этом был некий смысл: так или иначе, но дворянин

Шурка выбирал себе подругу по происхождению…

– Она такая чистая! – успел еще просветить меня Шурка, как вошла и сама его героиня и тут же объявила, что желает кофе.

Пока Шурка варил кофе на кухне, мы сидели с ней молча, разделенные журнальным столиком. Она демонстративно листала какой-то альбом, давая понять, что и разговаривать со мной не желает. Вообще было ясно, что это особа стервозная, не блестящего воспитания, избалованная и притом явно склонная к домашнему деспотизму; такой набор качеств свойственен страшненьким девочкам много чаще, чем красоткам, вопреки расхожему мнению, будто именно красота портит женский характер…

Прошло еще какое-то число дней, я по привычке заглянул к Шурке, он был один – и странно прохладен со мною. Мы молча сыграли партию в шахматы. Я спросил о щупловской дочке.

– Она моя невеста,- с нажимом, как будто приводя решающий аргумент, сказал Шурка.

Мои плохие предположения подтвердились: эта самая невеста наверняка что-то дурное обо мне сказала. Скажем, что, пока его не было в комнате, я хватал ее за коленки. Но не убеждать же мне было Шурку, так хорошо меня знавшего, что я ни при каких обстоятельствах так поступить не мог, будь даже его милая внешности более привлекательной. Оставалось лишь раскланяться…

Еще через пару месяцев я застал в Шуркиной комнате его невесту вместе с будущей тещей. Это была усталая, с потухшими глазами женщина лет сорока пяти – поразительной красоты, пусть и увядшей, поразительной тем более, что эта красота странно контрастировала с внешностью ее дочери. Со мной, впрочем, и она была до крайности суха… Стоит ли говорить, что на свадьбу я приглашен не был.

30

И тут я вступаю в полосу повествования уже вполне беллетристического: все, что происходило с Шуркой в последние его годы, известно мне урывками, а то и вовсе из вторых и даже третьих уст – после его свадьбы мы стали видеться еще реже и всегда как-то мельком. Помню, однажды я оказался-таки у Шурки, и мы – такого давно не случалось – провели вдвоем, с глазу на глаз, вечер за бутылкой вина. Исподволь ненадолго будто вернулась былая доверительность, и Шурка принес из большой комнаты, где он завел привычку уединяться, коли мать была на даче, а его жена в их комнате вязала перед телевизором, огромный лист ватмана. Это был филигранно выполненный чертеж, изображавший в деталях деревянное строение весьма своеобразной формы; дом этот состоял из одной большой комнаты-гостиной и трех флигелей в виде замковых башенок. “Так будет выглядеть дом в

Чепелеве, который я построю”,- объяснил мне Шурка. По его идее каждая из башенок будет принадлежать соответственно Шурке, Нале и Татьяне; так сказать – каждому из щикачевских колен. Объясняя мне тонкости и детали, Шурка впал в необыкновенное воодушевление; я слушал, испытывая крайнюю неловкость: свойственная Шурке мечтательность теперь оборачивалась чуть не безумием, так далек был этот прожект от реального положения дел в семействе. Но все-таки показательно, в какое русло были направлены Шуркины грезы и какова была тема его иллюзий – род, семья, домоустроение, и это после всяческого туризма, после стройбата, после Яшиной школы гордого индивидуализма и дендизма.

И, конечно, я не мог предположить всю горькую иронию теперешней

Шуркиной мечты о семейном ладе и родственной верности друг другу…

У меня была знакомая – занятная дама, красивая и весьма светская, очень хорошо одевавшаяся, жившая в квартире, заставленной дорогим антиквариатом, уже в те годы – тогда женщин за рулем вообще было мало – ездившая на каком-то “пежо”, любительница поэзии и всегда имевшая под рукой воздыхателя-иностранца, чаще – из дипломатического корпуса; при этом она была кандидатом геологических, что ли, наук, каждое лето отправлялась в экспедицию на Белое море и эту вторую свою жизнь очень ценила. Так вот, оказалось, Шурка работает в одном с ней институте, в соседнем отделе. Обнаружилось это случайно – мы встретились с ней в одном московском салоне, сели в уголке с бокалами, и она принялась мне рассказывать – в тонах самых юмористических – о молодом своем чудаке-коллеге, устроившем в институте настоящую бучу; он не поленился и подсчитал, как можно сократить штат института вдвое, выполняя при этом объем работы в три раза больше; и не придумал ничего лучше, как представить этот свой проект начальству; замдиректора института – директором был какой-то академик, совершенно недосягаемый ввиду его постоянного отсутствия,- пришел сначала в ужас, потом в бешенство; и ведь самое забавное, что это был не первый прожект