Отреченные гимны - Евсеев Борис Тимофеевич. Страница 34
Тогда-то и замаячил на горизонте институт "Д.". Так его называли в самых секретных разговорах. В документах же, как секретных, так и несекретных, институт не фигурировал вовсе. Не было его на земле - и все тут, не имелось в наличии - и баста!
Институт несуществующий принадлежал их же ведомству, но с подключением - очень осторожным - Академии наук. Направление деятельности института было, на взгляд ученых из системы МО, - ох какое скользкое! Но времена диктовали свое, надо было разрабатывать и скользкое, хотя б для того, чтобы доказать абсурдность и нелепость идей, выдвинутых некоторыми молодыми, явно не поротыми учеными.
В институт "Д." Ушатого директором и назначили.
- В конце концов, ты в вопросах "божественных" слегка петришь, сказал Ушатому высокий армейский чин. - А там без этого нельзя. Сам увидишь. Наших армейских олухов - не поставишь. Академиков тем более ставить нельзя. Секретность - небывалая! Все нити будешь держать в руках один. Институт маленький. Система организации труда внедряется там новая. Никаких тебе коллективов. Только разобщенные, меж собой никак не связанные группки. Для секретности оно, в общем, неплохо, но для спайки! Это ж надо придумать... Ну да ладно... В церковь свою можешь ходить. Но тихо. За работу отвечаешь головой. И помни: ты советский человек, Саша! Через несколько лет убедишься: все это смешение науки с божественным абсурд. Ну а там и с душой своей определишься.
Ушатый и определился. Он так поставил работу института, что уже через пару лет стало ясно: не абсурд, а новая и гениальная идея пронзила ум одного из "непоротых" ученых. Результаты, на взгляд Ушатого и "непоротого" Синицына, державших всю науку института в горсти, были потрясающими. А тут - добавились документы из архива Барченко. Они придали делу новый импульс. Начальству эти успехи были как кость в горле, начальство корчилось, ворчало, но, в общем, терпело.
Тут, однако, грянул гром, все полетело в тартарары. Взорвался Союз, кончилось финансирование, армию стали давить голыми руками, заживо снимать с нее кожу. Институт пришлось срочно делить надвое, половину отдавать Академии наук, вторую - перекраивать в фирму, ее, в свою очередь, акционировать... А тут еще странная и нелепая смерть Синицына, не выдержавшего то ли заминки в работе, то ли чего-то другого. После Синицына всю тяжесть воплощения идеи взял на себя ближайший его сподвижник, Дурнев. Но Дурнев вскоре стал заноситься, пить, стал впадать в гордыню и стронуть синицынский воз с места не смог. Дурнев был отправлен в Волжанск, работы велись только по тем линиям, что наметил Синицын, да еще отрабатывались идеи, позаимствованные из архивов... "Копим силы для прорыва", - утешал себя Ушатый. Прорыв, однако, не наступал. А тут начались еще в последние недели попытки то ли прибрать фирму к рукам, то ли разорить ее, то ли вообще стереть с карты Москвы. Поползновения были наглые, грубые, сомнений не оставляющие. Но были и другие - тончайшие, паутинные, сильнее наглости и грубости генерала пугавшие. В те дни Ушатый и принял решение о консервации программы...
Электричка шла со всеми остановками. В последний раз генерал садился в вагон пригородного поезда лет семь тому назад. С удивлением разглядывался он по сторонам, тряс толстыми щеками. Все изменилось: обшарпанные стены, вспоротые и выпотрошенные сиденья, немытые стекла, на соплях болтавшиеся полки. "Ай перемены! Ай новшества..."
- Присесть не дозволите?
Против сиденья генеральского мялся худой, жидкобровый, кадыкастый и красноглазый монашек. Был монашек похож на молодую худую галку, не совсем в себе уверенную, чуть на месте подпрыгивающую, похлопывающую крылышками, как бы желающую сообщить-крикнуть и своим сородичам, и остальному пернатому миру: это я пока только для пробы скачу, а вот, погодите, окрепну, тогда уж не так запрыгаю!
- Отчего ж. Места для всех...
Проехали две-три остановки. Больше в купе генеральское никто не сел: то ли дородность Ушатого смущала, то ли воспаленный взгляд монашка отпугивал.
Монашек заговорил нежданно:
- А я вас, почтеннейший, в храме у отца Афанасия видел, в Ближнем Селе. Правду говорят, что генерал вы? - понизил он голос. - Вы простите великодушно, что обращаюсь: просить на бедность не стану. А только любопытно мне - правда ли?
- Правда.
- Ну это только я и хотел узнать, - монашек внезапно улыбнулся, отчего лицо его похорошело, слетела с него напускная птичья сухость и какая-то неприятная сверхозабоченность. Продолжая улыбаться, монашек стал глядеть в окно.
К Ушатому подошел бомж, стал тянуть что-то заученное, генерал сунул ему в руку мелочь, рассердился. Успокоение, которое должно было прийти в дороге, не приходило. Генерал даже зашевелился грозно, затряс щеками, грубо и как-то действительно по-генеральски - чего не позволял себе никогда крякнул. Монашек же отлип от окна и, все так же улыбаясь, сказал:
- Вот бомжи хотя бы эти: всем-то они поперек горла.
- Ну уж и всем...
- Всем, всем! Да я и сам их, правду сказать, с трудом выношу. Не потому, конечно, - как иные миряне думают, - что милостыню они у нас, монахов, отбивают. А потому как облик человеческий потеряли. Раньше нищему подать - заслуга перед Богом. А нынешним ругателям да пропойцам, наоборот, - грех. Правда, и середь них с душою чистой (генерал дернул щекой) попадаются. Но этих-то легко отличить. Спросите как? А пожалуйста: глянул в глаза - и готово! Что глаза зеркало души - это всякий знает. А вот как в зеркало это глядеть - знает редко кто. Ну да ведь вы, господин генерал, наверняка знаете! - тут монашек в первый раз глянул в глаза Ушатому.
- Знаю, - пораженный одной неожиданной мыслью, медленно выговорил генерал. Он сам попытался поймать взгляд монашка и поймал, но монашек взгляд свой, вполне, впрочем, невинный и генералу сразу понравившийся, быстро отвел.
Мысль же, пришедшая генералу, была такой: подослан монашек!
- Вот глянешь такому-то в очи, - опять заговорил монашек, - и руку дающую остановишь: нет, брат, не на пропитание, на водку берешь! Помолчав, он без всякого перехода сказал: - Расскажу-ка я вам одну историю. Все одно - путь долгий. И время скоротаем. Мы вот про глаза говорили. А теперь я и про саму душу скажу. Оно и мне приятно, и вам небезынтересно.
"Так я и знал, так должно было быть!" - стукнуло где-то внутри у генерала.
- И понимаете ли, еще вчера я думал: рассказик этот, точней, повесть малюсенькая - об одном лишь человеке. А выходит, что повесть эта - вообще о душе русской. И от других повестей она тем отлична, что не дописана еще, а сейчас только пишется!
Поезд, оторвавшись от Лося, протянул себя по колее несколько десятков метров, тяжковато вошел в туннель и в туннеле внезапно встал.
Свет в вагоне погас.
- Ну начинается!
- Опять двадцать пять... - загалдели вокруг пассажиры. Галдеж был, однако, вялый, сонный, доносился до генерала как сквозь пелену.
- Жил человек один, - монашек стал говорить громче, видно, понял: никто его не слышит, да и слушать, пожалуй, не станет. - Положим, как и вы, - военный. И чин на нем немаленький был. Может, и пониже вашего, а только совсем чуток пониже. И сначала он, как это часто случается среди военных, был неверующий: то есть верил во всякие мелкие дела, в службу, в товарищей, в закуску добрую, вместо того главного, во что верить надобно. Оттого человек этот сильный, прямой, чувствовал себя не в своей тарелке. Чувствовал: душа у него, пожалуй, и есть, да только заморожена она и словно на части разъята. Как лед в маленьких ванночках в холодильнике. А тут еще пошли у него неприятности. Сперва даже не неприятности, а так, "недружелюбие от начальства". Но главное его тогдашнее беспокойство в лошадях было: табун! Табун зараженных вирусом лошадей и подсек его! Заставил о природе всего живого задуматься.
"Так, так, - кивал головой в темноте генерал, - обо мне рассказывает. Зачем? Я ведь свою жизнь и без всяких рассказов знаю. Значит, что-то будет впереди? Что? Предложение? Шантаж? Вербовка?"