Отреченные гимны - Евсеев Борис Тимофеевич. Страница 67
- Что это там за лысачки такие, в доме напротив? - от неловкости я взял фальшивый иронично-интеллигентный тон. - Как вы с такими соседями уживаетесь? Ну да Бог с ними, с соседями. Мне собственно нужна одна женщина. Она тут неподалеку квартировала. Ее фамилия, - я помедлил...
- Тсс! Тихо! Никаких фамилий! Они уехали, уехали! Какая же она умница! Позавчера ночью уехали! Мигом собрались и... А сегодня с утра эти рыщут, вынюхивают! Она и о вас меня предупредила. Да-да! Говорю же: умница редкая! С бородкой, сказала, и взгляд такой опечаленный... Вы - писатель? Ой, как я любила это... Только в последнее время ничего не читаю!
Старушка от дверей, близ которых меня встретила, порхнула к окну, но тотчас и отпрянула назад.
- Э т и - сюда собираются! - подойдя вплотную, она схватила меня за руку. - Ванечка вам передать велела! Они уехали, - старушка нежно притянула меня к себе, - на Афон! А оттуда, возможно, - в Белград. Кто уж ей это устроил - не знаю. Там, если что, их и найдете! Через клуб писателей. Но это - для вас, для вас только...
Я стал спешно прощаться. Подарив старушке тоненькую книжечку своих рассказов, я словно по наитию вынул и отдал ей четыре скрепленных зажимом кассеты.
- Оставьте у себя, я хотел вернуть их хозяйке. Я все прослушал и теперь, если буду писать, напишу и без кассет. Только э т и м не отдайте случайно! - сам не зная почему, я тоже перешел на шепот.
- Что вы, голубчик! - опять беззвучным бисером рассмеялась старушка. Моя мать тут повстанцев от ЧК прятала. А сама я в войну партизан оперировала. Прямо дома! Я ведь хирург! Не терапевт! Рука быстрая, крепкая. Немцы - шасть сюда, я их - в подпол! Немцы - вон, я их назад, на стол! Мне восемьдесят девять. А я еще хочу в Россию вернуться, - она гордо распрямилась. - Э т и никогда и ничего у меня не найдут! Ни-ког-да, старушка еще громче и как-то совсем уж безудержно засмеялась.
"Да она не в себе явно! Сдвинулась, может... Неужто отдаст, растреплет? Хотя, ничего ведь на них, на кассетах этих такого и нет. Ту-то, которую ищут, "расстрельную", Иванна, конечно, уничтожила или взяла с собой..."
С порога я оглянулся: изменения, происшедшие в лице, а главное в глазах старой женщины - меня поразили. В синих, без единой желтинки зрачках никакой "сдвинутости" не было и помину! Зрачки взблескивали резко, ясно, зрачки эти проницали насквозь весь наш мир, все его изменения, удерживая до времени суть этих изменений в своей глубине. Безвольный старческий рот тоже куда-то пропал, на его месте появились жестко сомкнутые, как у вечной молчальницы, губы.
"Кремень! - прорезалось во мне давно не произносившееся ни про себя, ни вслух слово. - Кремень-бабка! Ни за что не отдаст. Ай да женщина-врач! Ай да "образованщина" наша, нами же и проклинаемая!"
Попрощавшись, я вышел из дому в сад. Старушка провожать меня не пошла.
У калитки уже стоял человек в серенькой навыпуск безрукавке, в таких же серых брюках. Глаза у человека были немигающие, широко и удивленно раскрытые.
- Ээ, простите... - простецки обратился он ко мне. - На два словечка могу я вас?
- Я тороплюсь, уезжаю, - нехотя попытался я отпихнуться от человека в сером.
- Да всего пять минут! Никто вас долго томить не станет. Лето же. Лады? - он повел головой куда-то в конец улицы, и я увидел там вишневую, притаившуюся в тени "Мазду". - Если вы в город - заодно и подбросим. Автобус - только вечером.
Оценив по-своему мою нерешительность, собеседник лениво полез в карман, вынул удостоверение, помахал раскрытой книжечкой в воздухе. Крылья бабочки трепыхнулись вновь! Правда, теперь они были желто-голубого, с тонкою красной прожилкой цвета. Не глядя в удостоверение, я толкнул калитку, пошел к вишневой машине. При этом крылья бабочки продолжали трепыхаться, мельтешить передо мной. Вместе с бабочкой стронулась с насиженного места, полетела в места неизведанные и душа. И зазвучали внутри, вместо оценок сложившегося положения, обрывчатые, но и сливающиеся в единую линию слова какого-то давнего, забытого, скорей всего, византийского гимна: "Кто в нечистые облечен одежды, если дерзнет мыслить мечтательно умом своим о высотах Божиих, и вводить, и водворять душу свою в духовные созерцания святого оного пира, устроенного дабы просиявать лишь в чистом сердце - будет внезапно осилен как бы мороком неким и ввергнут в место несветлое, каковое зовется Ад и Аваддон, сиречь неведение и забвение Бога.
Ибо сказано: что от Бога - приходит само собой, если уготовано для него место чистое и неоскверненное".
Хлопнула дверь вишневой "Мазды". Набухшая от моей перелившейся в нее каким-то образом крови, разрисованная, как цыганка, - крапивница исчезла...
* * *
Я сижу в двухэтажном доме над самой водой, на границе России и одного из новообразованных государств. Дом стоит на реке, на острове. И кому принадлежит остров - неясно: может, нам, может, им. Лето клонится к осени, стало заметно прохладней, иногда набегают короткие, грубо шлепающие по проселку громадными виноградными каплями дожди. Я не в тюрьме, но и не на свободе. Мне оставили ручку, блокнот, кое-какие записи и до выяснения всех обстоятельств моего знакомства с И.Н. держат взаперти. Родственникам меня заставляют регулярно сообщать, что я решил сменить гражданство и устраиваюсь жить на новом месте. Обращаются равнодушно, вежливо. Мне кажется - и это понятно, - что лично я интересен им мало. Несмотря на это, меня упорно спрашивают о Москве, о Домжуре, о Большом Доме. Еженедельно просят отвечать на анкету, а в анкете - 200 пунктов!
А еще- я пишу роман. Вернее, заполняю те клеточки будущей его структуры, которые не имеют отношения к И., к Н., к Д., к "материи д." Именно "материя д." интересует неволящих меня людей в первую очередь! Но всё, "материи" этой касающееся, я держу в голове, рассчитывая записать позже. Может, зимой, в Москве, если, конечно, к тому времени окажусь там. Ведь меня обещают продержать здесь (опять же равнодушно, сонно) - сколько надо: и год, и два, и три. А пока я сижу взаперти и читаю единственную найденную в доме книгу - "Сто восемнадцатый псалом. Толкование епископа Феофана" (Москва, 1891 г.), и стараюсь соотнести доходящие до меня через газеты сведения с судьбой известных мне лиц. Я пытаюсь угадать, что сталось со старичком-доктором А. и пробую воссоздать его "Апологию совести". Думаю я и о том, как после гибели следователя Никодима Фомича сложилась судьба "малолеток"? О смерти Никодима я нашел сообщение в местной газете, в ней же был кратко изложен ход операции по захвату руководства РУБРа (Русско-Украинско-Бессарабской Республики). Правда, о бомбежке, а также об ученом Д. в местных газетах не было сказано ни слова. И еще я все время думаю о том, что дух и материя - не противоположны друг другу! Нет между ними этой чертовой декартовой пропасти: здесь дух - там материя! А есть как учили отцы Восточной церкви, как пели высокие ее гимнотворцы Афрем Сирин, Роман Сладкопевец, Иоанн Дамаскин, - есть меж ними тонкая, но, когда надо, - уловимая перемычка. И зовется эта перемычка - душой! Душа же - энергия Бога, сообщаемая через мир человеку...
Вообще, сидя здесь на острове, я много чего передумал. Я понял: боль, несвобода, уход от мира - не только лучшие попутчики для письма, пытающегося стать Словом. Они и сами по себе наше самое содержательное Слово о мире, живущем - если снять с него шелуху - в горько-сладком ожидании мытарств, в ожидании окончательного определения своей посмертной судьбы и поселения в Доме Божьем.
"Когда приходит время человеку духовному оживиться в тебе, все умрет для тебя и душа твоя согрета будет радованием, для которого нет подобия среди вещей сотворенных, и помыслы твои соберутся внутри тебя, по причине сладости в сердце твоем".
Именно этого я, сидя на острове, и хочу: чтобы умерло во мне все ненужное, а жил только этот, сам собою затеявшийся роман, жило шарообразное небо, жил чуть круглящийся, как сама наша жизнь, живот сероокой женщины, жили круглоголосые главы, которые пел я про себя, как горькие, отрекаемые и отреченные, но и выводящие к чему-то неизъяснимо высокому гимны.