Лилия долины - де Бальзак Оноре. Страница 20

— Что с вами? — спросила Анриетта после того, как мы прошли несколько шагов в полном молчании, которое я не смел нарушить. — Ваше сердце так бьется...

— Я узнал о счастливых переменах в вашей жизни, — ответил я, — и теперь меня тревожат смутные опасения, как и всех, кто любит беззаветно. Скажите, ваше высокое положение не повредит нашей дружбе?

— Что? — переспросила она. — Фи! Если вам еще раз придет в голову такая мысль, я даже не буду презирать вас, я просто забуду о вашем существовании.

Я посмотрел на Анриетту с такой захватывающей радостью, что, очевидно, она передалась и ей.

— Мы воспользовались лишь правом, данным нам законами, которых мы не требовали и не издавали, — сказала она, — но попрошайками или стяжателями мы никогда не были и не будем; вам известно к тому же, — продолжала она, — что мы с господином де Морсофом не можем покинуть Клошгурд. По моему совету господин де Морсоф отказался от поста командира королевской гвардии. Достаточно и того, что мой отец получил придворную должность. Наше вынужденное бескорыстие, — прибавила она с горькой усмешкой, — послужило на пользу Жаку. Король, при особе которого служит батюшка, сказал ему весьма благосклонно, что перенесет на внука милость, отклоненную господином де Морсофом. Воспитание Жака стало нашей главной заботой, и надо серьезно подумать о нем, ведь мальчик будет представлять оба дома: Ленонкуров и Морсофов. На нем сосредоточено теперь все мое честолюбие, и тревог у меня стало еще больше. Жак не только должен жить, но и быть достойным своего имени, что налагает на меня две противоречивые обязанности. До сих пор я одна давала уроки Жаку, соразмеряя занятия с его силами, теперь ему нужен наставник, а где найдешь подходящего человека? Затем, позже, чья дружеская рука убережет его в этом страшном Париже, где все грозит гибелью для души и для тела? Дорогой мой, — проговорила она взволнованно, — смотря на ваш лоб и на ваши глаза, всякий угадает в вас человека из породы орлов, которому суждено жить в горных сферах. Расправьте же крылья и летите: я хочу, чтобы вы стали впоследствии крестным отцом моего дорогого мальчика. Поезжайте в Париж; если вы не получите помощи от брата или отца, моя семья не откажет вам в поддержке; матушка наделена деятельным умом и, конечно, будет иметь большой вес в обществе. Воспользуйтесь нашим влиянием! Тогда у вас не будет недостатка ни в опоре, ни в советах на избранном вами поприще! Употребите же избыток своих сил на удовлетворение благородного честолюбия.

— Я понял вас, — прервал я ее, — честолюбие, по-вашему, должно стать моей единственной страстью. Но я все равно буду всецело принадлежать вам. Нет, я не хочу, чтобы мое благоразумие в Клошгурде получило вознаграждение в Париже. Я поеду, я возвышусь сам, своими силами. Я все приму от вас, но от других мне ничего не надо!

— Какое ребячество! — прошептала она, но все же довольная улыбка промелькнула на ее устах.

— К тому же моя жизнь посвящена вам. Размышляя о нашем положении, я нашел средство связать себя с вами нерасторжимыми узами.

Она слегка вздрогнула и, остановившись, посмотрела мне прямо в глаза.

— Что вы хотите сказать? — спросила она, подзывая детей, между тем как две другие пары ушли вперед.

— Скажите мне откровенно, как вы хотите, чтобы я любил вас?

— Как любила меня тетушка, ведь я передала вам ее права, позволив называть меня тем же именем, что и она.

— Итак, я буду любить вас без надежды, самозабвенно. Да, я сделаю для вас то, что иные делают для бога. Разве вы сами не желали этого? Я поступлю в семинарию, выйду оттуда священником и буду воспитывать Жака. Ваш сын станет как бы моим вторым «я»: политические идеи, энергию, мысли, терпение — я все передам ему. Таким образом, я останусь подле вас, и моя любовь никем не будет заподозрена: религия оградит ее, подобно тому, как хрустальный колпак ограждает серебряную фигуру богоматери. Вам не придется опасаться порывов страсти, которая порой охватывает мужчину, я тоже поддался ей однажды. Мое сердце сгорит в этом пожаре, зато я буду любить вас любовью, очищенной от земных соблазнов.

Она побледнела и ответила прерывающимся голосом:

— Феликс, не налагайте на себя цепей, которые будут помехой вашему счастью. Я умру от горя, если окажусь причиной такого самоубийства. Подумайте, дитя мое, разве несчастная любовь — призвание? Сперва узнайте жизнь, а уж потом судите о ней. Я так хочу, я так приказываю. Не связывайте себя ни с церковью, ни с женщиной, не связывайте себя никакими узами, слышите? Я запрещаю вам это! Оставайтесь свободны. Вам двадцать один год. Вы еще не знаете, что вам готовит будущее. Боже мой, неужели я в вас ошиблась? Я думала, что двух месяцев достаточно, чтобы понять иные души.

— На что вы надеетесь для меня? — спросил я, и в моих глазах сверкнули молнии.

— Друг мой, примите мою помощь, возвысьтесь, добейтесь богатства, и вы узнаете, какую надежду я лелею. Впрочем, — прибавила она, как бы выдавая против воли свою тайну, — никогда не покидайте Мадлену, руку которой вы держите в эту минуту.

Она сказала мне на ухо эти слова, которые доказывали, как сильно занимала ее моя будущность.

— Мадлену? — переспросил я. — Ни за что!

Вслед за этим наступило молчание, скрывавшее целую бурю чувств. Мы были объяты тем глубоким смятением, которое оставляет в душе неизгладимый след. Но вот мы дошли до деревянных ворот, ведущих в парк Фрапеля; мне кажется, я и сейчас вижу перед собой среди высокой травы и колючего кустарника их ветхие, обомшелые столбы, увитые плющом.

Вдруг мысль о возможной смерти графа блеснула у меня в голове.

— Понимаю вас! — вскричал я.

— Наконец-то, — ответила Анриетта, и по звуку голоса я догадался, что приписал ей мысль, которая никогда ее не коснется.

Такая чистота помыслов вызвала у меня слезы умиления, но сколько горечи придал им эгоизм страсти! Я понял, что Анриетта недостаточно любит меня, иначе она желала бы вновь обрести свободу. До тех пор, пока любовь страшится греха, она имеет границы, а ведь любовь должна быть беспредельна. Мое сердце болезненно сжалось.

«Она не любит меня!» — подумал я.

И, желая скрыть то, что происходит в моей душе, я наклонился и поцеловал Мадлену в голову.

— Я боюсь вашей матушки, — сказал я графине, чтобы возобновить разговор.

— Я тоже! — воскликнула она с детской непосредственностью. — Но не забудьте одного: всегда величайте ее герцогиней и обращайтесь к ней в третьем лице. Нынешние молодые люди отвыкли от этих правил вежливости, но вы должны следовать им, поступайте так ради меня, прошу вас. К тому же почитать женщину в любом возрасте и не мудрствуя признавать общественные различия — признак благовоспитанности! Разве почести, которые мы оказываем людям, стоящим выше нас, не обязывают уважать и наши достоинства? В обществе все тесно связано. Кардинал Роверский и Рафаэль Санти пользовались некогда одинаковым почетом. В лицеях вас вспоили молоком революции, и это, конечно, сказалось на ваших политических мнениях; но вы узнаете с годами, что плохо понятые принципы свободы неспособны дать счастье народам. Здравый смысл поселянки подсказывает мне прежде всего, что общество держится лишь на иерархии, а уже затем я начинаю рассуждать как урожденная де Ленонкур об аристократии, о том, что она собой представляет и чем должна быть. В вашем возрасте пора сделать выбор, и сделать его правильно! Оставайтесь же на стороне тех, к кому вы принадлежите по рождению. Тем более, — прибавила она, смеясь, — что они сейчас у власти.

Я был искренне тронут этими словами, где глубина политических взглядов скрывалась под видом нежнейшего участия — сочетание, которое дает женщинам такую власть над нами, ведь все они умеют облечь в форму чувства свои самые отвлеченные суждения. Желая заранее оправдать поступки графа, Анриетта, казалось, предвидела, что я подумаю, впервые увидев проявления его низкопоклонства. Г-н де Морсоф, неограниченный властелин в своем замке, человек, окруженный ореолом славного прошлого, стоял в моих глазах на недосягаемой высоте, и, признаюсь, я был неприятно удивлен, заметив, как он подчеркивает расстояние, отделяющее его от герцогини, своими по меньшей мере угодливыми манерами. У всякого раба есть своя гордость: он хочет повиноваться лишь величайшему владыке; я чувствовал себя как бы оскорбленным, видя унижение того, кто приводил меня в трепет, возвышаясь над моей любовью. Этот внутренний протест помог мне понять муки великодушных женщин, навеки соединенных с мужчиной, чьи мелкие подлости им ежедневно приходится скрывать. Чувство собственного достоинства похоже на крепость, оно ограждает и великих и малых, причем каждый из них может смело смотреть другому в глаза. Я был почтителен с герцогиней из уважения к ее возрасту; но там, где другие видели лишь высокий титул, я видел мать Анриетты и не только относился к ней с уважением, но и свято почитал ее. Мы вошли в большой двор Фрапеля, где собралось все остальное общество. Граф де Морсоф весьма любезно представил меня герцогине, которая окинула меня холодным, испытующим взглядом. Г-же де Ленонкур было в ту пору пятьдесят шесть лет, она прекрасно сохранилась, держалась строго и величаво. Видя ее жесткие голубые глаза, окруженные сетью морщинок, ее тонкие, резкие черты, прямую внушительную фигуру, размеренные жесты и желтоватую бледность кожи, столь ослепительной у ее дочери, я сразу понял, что она принадлежит к той же надменной породе, что и моя мать; так минералог, не колеблясь, узнает железо среди прочих минералов. Она выговаривала слова, как это было принято при старом королевском дворе, произнося «вижю» вместо «вижу», и заменяла слово «подарок» словом «презент». В обращении с ней я не был ни раболепен, ни натянут и держался так хорошо, что, возвращаясь в церковь к вечерне, графиня шепнула мне на ухо: