Лилия долины - де Бальзак Оноре. Страница 42

Можно ли описать эти восторги души! Часто она падала от усталости, но если случалось, что в такие минуты ей надо было позаботиться обо мне или о детях, она находила в себе новые силы и снова принималась за дело — проворная, живая и веселая. Как она любила озарять все вокруг горячими лучами своей нежности! Ах, Натали! Да, на земле встречаются еще женщины с душою ангела, излучающие особое сияние, которое Неведомый философ Сен-Мартен называл одухотворенным, сладкозвучным и благоуханным. Уверенная в моей скромности, Анриетта порой приподнимала передо мной плотную завесу, скрывавшую наше будущее, и показывала мне двух женщин, живущих в ней: одну, скованную цепями и пленившую меня, несмотря на свою суровость, и другую — свободную, нежную и призванную сделать вечной мою любовь. Как они были несхожи! Г-жа де Морсоф — это райская птичка, привезенная в холодную Европу; она сидит, грустно нахохлившись, на жердочке и молча умирает в клетке, куда ее запер птицелов; Анриетта — это звонкоголосая птица, распевающая восточные мелодии в роще на берегу Ганга и, словно живой алмаз, порхающая с ветки на ветку вечноцветущей волькамерии. Красота ее стала ярче, ум живее. Но радостный свет, горевший у нас в сердцах, был нашей тайной, ибо взгляд аббата Доминиса, этого представителя общества, был более опасен для Анриетты, чем взгляд г-на де Морсофа. Ей, как и мне, доставляло большое удовольствие выражать свои мысли искусными иносказаниями; она скрывала свою радость за веселой шуткой и прятала свою нежность под блестящей завесой признательности.

— Мы подвергли вашу дружбу суровым испытаниям, Феликс! Правда, господин аббат, теперь мы можем разрешить ему такие же вольности, как и Жаку? — говорила она за столом.

Суровый аббат отвечал ей благосклонной улыбкой набожного человека, который читает в людских сердцах и видит, когда они чисты; к тому же он питал к графине глубокое уважение и чтил ее почти как святую. Лишь два раза за эти пятьдесят дней графиня, быть может, преступила границы, которые мы поставили нашей нежности, но и эти два случая были скрыты в туманной дымке, которая рассеялась лишь в день последних признаний. Как-то утром, в первые дни болезни графа, когда Анриетта уже раскаивалась, что обошлась со мной так сурово и лишила невинных поблажек, которые давала моей целомудренной привязанности, я ждал ее возле больного: она должна была меня сменить.

Я очень устал и заснул, прислонившись головой к стене. Внезапно я проснулся, чувствуя, что моего лба коснулось что-то свежее, словно к нему приложили розу. Открыв глаза, я увидел графиню в трех шагах от меня.

— Я пришла, — сказала она.

Я встал, чтобы уйти; но, здороваясь с ней, я взял ее за руку и почувствовал, что пальцы ее влажны и дрожат.

— Вам тяжело? — спросил я.

— Почему вы спрашиваете об этом? — ответила она вопросом.

Я взглянул на нее, смешался и покраснел.

— Я видел сон, — сказал я.

Как-то вечером, когда доктор Ориже, во время одного из своих последних визитов, решительно заявил, что здоровье больного идет на поправку, я отдыхал на крыльце с Жаком и Мадленой; мы улеглись на ступеньках, поглощенные игрой в бирюльки, которые мы тянули соломинками с крючками из булавок. Г-н де Морсоф спал. В ожидании, пока запрягут лошадей, графиня сидела в гостиной и тихонько разговаривала с доктором. Я не заметил, как он уехал. Проводив его, Анриетта оперлась на подоконник и, по-видимому, некоторое время незаметно следила за нами. Стоял один из тех теплых вечеров, когда небо постепенно принимает медный оттенок, а воздух наполняется множеством неясных звуков. Последний луч солнца угасал на крышах, цветы благоухали в саду, вдали звенели колокольчики возвращавшегося стада. Мы поддались очарованию этого тихого вечера и сдерживали голоса, чтобы не разбудить графа. Вдруг мне послышался шелест женского платья и звук подавленного рыдания. Я бросился в гостиную и увидел, что графиня сидит в амбразуре окна, закрыв лицо платком; она узнала мои шаги и повелительным жестом приказала мне оставить ее одну. С тревогой в сердце я все же подошел к ней и попытался отнять платок от ее лица — оно было залито слезами; она убежала в свою комнату и не выходила до самой молитвы. В первый раз за пятьдесят дней я увел ее на террасу и спросил, в чем причина ее огорчения; но она приняла беспечный вид и объяснила свои слезы радостным известием, которое неожиданно сообщил ей Ориже.

— Анриетта, Анриетта, — возразил я, — вы знали это еще до того, как я застал вас в слезах. Между нами не должно быть лжи, это было бы чудовищно. Почему вы не позволили мне осушить ваши слезы? Неужто я был их причиной?

— Я подумала, — отвечала она, — что для меня эта болезнь была лишь передышкой в страданиях. Теперь, когда я уже не дрожу за жизнь господина де Морсофа, мне придется дрожать за себя.

Она была права. С выздоровлением графа вернулись и его прежние сумасбродства: он уверял, что ни жена, ни врач, ни я — никто не умеет его лечить, что мы не разбираемся ни в его болезни, ни в его характере, не понимаем его страданий и не даем ему нужных лекарств; Ориже следует какой-то непонятной системе и находит, что у него нарушено действие органов секреции, тогда как врачу следовало бы заниматься только поджелудочной железой. Однажды, бросив на нас хитрый взгляд, как человек, заметивший или угадавший наши козни, он сказал, усмехаясь, жене:

— Что ж, дорогая, если б я умер, вы, вероятно, пожалели бы меня, но, признайтесь, вы бы скоро утешились...

— Я бы носила придворный траур: черный с розовым, — ответила она, смеясь, чтобы заставить мужа замолчать.

Но часто, особенно если речь шла о диете, на которой настаивал доктор, запрещая выздоравливающему есть в свое удовольствие, граф кричал и устраивал дикие сцены, не шедшие ни в какое сравнение с прежними, ибо характер его после вынужденной спячки, если можно так выразиться, сделался еще ужасней. Опираясь на авторитет врача, на покорность слуг и на мою поддержку, ибо я видел в этой борьбе средство научить Анриетту подчинять себе мужа, она нашла силы сопротивляться графу; теперь ей уже удавалось с полным спокойствием встречать его буйные выходки и громкие крики; она приучила себя смотреть на него, как на неразумного ребенка, каким он, в сущности, и был, и стойко сносить его брань. Я был счастлив, видя, что она наконец взяла верх над этим болезненным умом. Граф кричал, но покорялся. И тем скорее покорялся, чем больше кричал. Несмотря на одержанную победу, Анриетта порой плакала, глядя на этого слабого, исхудавшего старика с желтым лицом, похожим на увядший лист, с бесцветными глазами и дрожащими руками; она упрекала себя в жестокости и подчас потакала ему, не в силах лишить его радости, которую читала у него в глазах, когда, отмеряя ему порцию, нарушала строгий запрет врача. Она была тем ласковее и нежнее с мужем, чем больше уделяла мне внимания; однако я видел разницу в ее отношении к нему и ко мне; и это наполняло безграничной радостью мое сердце. С графом она не была такой неутомимой и часто звала слуг, чтобы они ухаживали за ним, когда ее тяготили вечные капризы и упреки больного, который жаловался, что его никто не понимает.

Вскоре графиня пожелала возблагодарить бога за выздоровление г-на де Морсофа и, заказав мессу, попросила меня пойти с ней в церковь; я проводил ее, но во время богослужения пошел навестить г-жу и г-на де Шессель. На обратном пути она стала выговаривать мне.

— Анриетта, — ответил я ей, — я не способен лицемерить. Я готов броситься в воду и спасти тонущего врага или отдать ему свой плащ, когда он замерзает; я даже могу простить его, но не в силах забыть оскорбления.

Она ничего не ответила и прижала к сердцу мою руку.

— Вы ангел доброты, вы были чистосердечны во всех ваших милосердных поступках, — продолжал я. — Когда королева спросила мать принца де ля Пэ [55], которую спасли от обезумевшей толпы, едва не растерзавшей ее; «Что же вы делали?», — она ответила: «Я молилась за них!» Таковы женщины. Я же мужчина и потому несовершенен.

вернуться

55

Принц де ля Пэ (принц Мира) — прозвище Годоя Альзареца де Фариа (1767—1851), министра испанского короля Карла IV, фаворита королевы; власть в стране фактически находилась в его руках. 19 марта 1808 года в Мадриде вспыхнуло народное восстание, вызванное реакционной политикой Карла IV и его министра Годоя.