Лилия долины - де Бальзак Оноре. Страница 44

Итак, женщины были благосклонны ко мне, а свет встречал весьма доброжелательно. После женитьбы герцога Беррийского двор снова обрел былой блеск, и в Париже возобновились пышные празднества. Пришел конец иностранной оккупации, началось новое процветание, а с ним и всевозможные развлечения. Люди, прославившиеся знатностью или богатством, стекались со всех краев Европы в столицу разума, где они могли найти все преимущества других стран, а также их пороки, только более изощренные и развитые с чисто французским вкусом. В середине зимы, через пять месяцев после того, как я покинул Клошгурд, мой ангел-хранитель Анриетта прислала мне отчаянное письмо, где сообщала о тяжелой болезни сына, который, к счастью, выжил, но его здоровье все еще внушало серьезные опасения; доктор говорил, что больная грудь Жака требует неустанных забот — ужасный приговор в устах врача, омрачающий каждую минуту в жизни матери. Едва Анриетта успела вздохнуть, едва Жак стал поправляться, как начались новые тревоги, вызванные нездоровьем его сестры. Мадлена, этот прелестный цветок, выросший лишь благодаря нежному уходу матери, вступила в переходный возраст, естественный, но опасный для такого хрупкого создания. Графиня, измученная тревогой и усталостью после долгой болезни Жака, не находила в себе сил, чтобы мужественно встретить этот новый удар, а болезнь двух горячо любимых детей сделала ее равнодушной к усилившимся придиркам ее мужа. Итак, все более жестокие бури обрушивались на нее, сметая все на своем пути и унося надежды, глубоко укоренившиеся в ее сердце. В конце концов она покорилась тирании графа, и он, воспользовавшись ее слабостью, снова занял свои прежние позиции.

«Когда все силы мои были поглощены детьми, — писала она, — могла ли я противиться господину де Морсофу, могла ли бороться с его нападками, ведь мне приходилось бороться со смертью! Теперь же, ослабевшая и одинокая, я бреду между двумя печальными созданиями, и меня охватывает непреодолимое отвращение к жизни. Какую боль могу я еще почувствовать, на какую привязанность могу теперь ответить, когда я вижу на террасе неподвижного Жака, жизнь которого теплится лишь в прекрасных глазах, таких огромных после болезни и ввалившихся, как у старика; эти глаза говорят — о роковое пророчество! — о преждевременном развитии ума в его тщедушном теле. Когда я смотрю на Мадлену, прежде такую живую, ласковую, румяную, а теперь бледную как смерть, мне кажется, что глаза и волосы ее потускнели, и она поднимает ко мне угасающий взор, словно прощается со мной; ни одно кушанье не нравится ей, а если она захочет чего-нибудь отведать, меня пугают странные причуды ее вкуса; невинная девочка, дитя моего сердца, краснеет, поверяя мне свои желания. Несмотря на все усилия, мне не удается развлечь моих детей; они улыбаются мне, но их принужденные улыбки, вызванные моими уловками, идут не от сердца; они плачут, что не могут отвечать на мои ласки. Страдания опустошили их души и ослабили даже связывающие нас узы. Теперь вы видите, каким печальным стал Клошгурд: господин де Морсоф беспрепятственно правит в нем... О, мой друг, моя гордость! — писала она дальше. — Вы, должно быть, и вправду сильно любите меня, если все еще можете любить, несмотря на то, что я так измучена, неблагодарна и словно окаменела от горя!»

В ту пору, когда я до глубины души был захвачен своим чувством, когда я жил, лишь погрузившись в эту душу, которую старался овеять светлым утренним ветерком и вдохнуть в нее надежду, озаряющую закатные вечера, я стал встречать в великосветских гостиных одну из знаменитых английских леди, которые властвуют там, как королевы. Несметное богатство, родовитая семья, которая со времени победы ни разу не породнилась с человеком низкого происхождения, брак со знатным стариком, одним из самых выдающихся пэров Англии, — все эти преимущества, подобно ярким украшениям, лишь подчеркивали красоту этой женщины, ее обаяние, изысканные манеры, остроумие, особый блеск, сначала ослеплявший, а затем покорявший вас. В те дни она стала кумиром парижского общества, и тем успешней царила в нем, что обладала необходимыми для этого качествами: железной ручкой под бархатной перчаткой, по выражению Бернадотта. Вам знаком странный нрав англичан: они гордо отгораживают себя непреодолимым Ла-Маншем и холодным проливом святого Георга от всех смертных, которые не были им представлены; человечество кажется им жалким муравейником, по которому равнодушно ступают их ноги; они признают людьми лишь тех, кого допускают к себе; они даже не понимают языка остальных; пусть кто-то смотрит и шевелит губами, — ни взгляды, ни голоса к ним не доходят: для них эти люди не существуют. Таким образом, англичане и среди нас живут как бы на своем острове, где все подчинено строгому закону, где все сферы жизни единообразны, где даже добродетели как будто приводятся в действие механизмом, который работает в указанные часы. Английская женщина окружена непроницаемой стеной, она сидит, как в клетке, прикованная золотой цепочкой к семейному очагу; ее кормушка и поильник, жердочки и гнездышко восхитительны, и все это придает ей неотразимое очарование. Никогда ни в одной стране замужнюю женщину не принуждали к такому лицемерию, постоянно держа ее на грани общественной жизни и общественной смерти; для нее нет промежуточных ступеней между честью и позором: либо она совершает непоправимую ошибку, либо она чиста; все или ничего; это в полном смысле: «To be or not to be» [56], как у Гамлета. Стоя перед подобным выбором, английская женщина, привыкнув к высокомерному презрению, вошедшему в этой стране в обычай, стала совсем особым существом. Это жалкое создание, добродетельное по необходимости, но всегда готовое пасть, обреченное вечно скрывать ложь в своем сердце, но полное внешнего очарования, ибо англичане придают значение только внешности. Вот чем объясняется особая прелесть англичанок: восторженная нежность, в которой для них поневоле заключена вся жизнь, преувеличенные заботы о себе, утонченность их любви, так изящно изображенной в знаменитой сцене «Ромео и Джульетты», где гений Шекспира в одном образе показал нам сущность английской женщины. Что мне сказать вам — ведь вы столько раз им завидовали, — чего бы вы не знали сами об этих бледных сиренах, поначалу таких загадочных, а потом таких понятных; они верят, что любовь питается только любовью, и вносят скуку в наслаждения, ибо никогда их не разнообразят; в душе у них всегда звучит одна струна, голос повторяет один и тот же слог, но тот, кто не плавал с ними по океану любви, никогда не познает всей поэзии чувств, как тот, кто не видел моря, никогда не овладеет всеми струнами своей лиры. Вы знаете, почему я так говорю. Мой роман с леди Дэдлей получил роковую известность. Я был в том возрасте, когда чувства побеждают решения рассудка, особенно у молодого человека, чьи желания так жестоко подавлялись; однако образ святой женщины, которая терпела медленную пытку в Клошгурде, так ярко сиял в моем сердце, что сначала я устоял перед соблазном. Моя верность придавала мне особую привлекательность в глазах леди Арабеллы. Мое сопротивление разожгло ее страсть. Как и многие англичанки, она любила все блестящее и экстравагантное. Ей хотелось перцу, остроты в сердечных утехах, вроде того, как многие англичане добавляют в пищу жгучие приправы, чтобы подстегнуть свой аппетит. Жизнь светских женщин с ее неизменной благопристойностью, строгостью правил и привычной размеренностью кажется им бесцветной, однообразной, и они восхищаются всем романтическим и недоступным. Я не сумел разгадать этот характер. Чем больше я замыкался в холодном презрении, тем сильнее разгоралась страсть леди Дэдлей. Эта борьба, в которой она поставила на карту свою гордость, возбудила любопытство в нескольких салонах, что было ее первой удачей, ибо она видела в этом залог успеха. Ах, я был бы спасен, если бы какой-нибудь друг передал мне жестокие слова, сказанные ею о г-же де Морсоф и обо мне:

вернуться

56

«Быть или не быть» (англ.).