Лилия долины - де Бальзак Оноре. Страница 50
— Ориже, который меня погубил? — сказал он, перебивая меня. — Нет, нет, я посоветуюсь с Карбонно!
Всю эту неделю, а особенно в первые дни, жизнь была для меня сплошной мукой, леденила мне сердце, ранила мою гордость, терзала душу. Если вы когда-нибудь были центром чьей-то жизни, средоточием взглядов и стремлений, смыслом существования, очагом, дававшим свет и тепло, вы поймете, как ужасно после этого оказаться словно в пустоте. Меня окружали те же предметы, но оживлявшая их душа потухла, как пламя задутой свечи. Я понял убийственное чувство, вынуждающее возлюбленных не встречаться, когда их любовь угасла. Быть ничем там, где ты царствовал безраздельно! Видеть лишь холод смерти там, где сверкали радостные лучи жизни! Такие сравнения убивают вас. Вскоре я начал сожалеть о том, что не изведал счастья в годы моей печальной юности. Мое отчаяние было так глубоко, что графиня, кажется, смягчилась. Однажды после обеда, когда мы гуляли по берегу реки, я сделал последнюю попытку вымолить у нее прощение. Попросив Жака увести сестру вперед, я покинул графа и, увлекая г-жу де Морсоф к лодке, сказал:
— Анриетта, смилуйтесь, скажите хоть слово, или я брошусь в Эндр! Да, я поддался соблазну, это правда; но разве я не поступил, как верный пес, безгранично преданный хозяину? Я вернулся к вам, полный стыда; когда пес провинится, его наказывают, но он лижет ударившую его руку; покарайте меня, но верните мне ваше сердце.
— Бедный мальчик! — сказала она. — Разве вы не остались моим сыном?
Она взяла меня под руку, молча вернулась к Жаку и Мадлене и отправилась с ними в Клошгурд через виноградники, оставив меня с графом, который принялся говорить о политике и о соседях.
— Вернемся домой, — сказал я ему. — Голова у вас не покрыта, и вечерняя роса может вам повредить.
— Вы жалеете меня, дорогой Феликс, — сказал он, не угадав моих намерений, — а вот жена никогда не хотела меня утешить, быть может, из принципа.
Прежде она никогда не оставляла меня одного с мужем; теперь мне приходилось искать предлога, чтобы вернуться к ней. Она сидела с детьми и объясняла Жаку правила игры в триктрак.
— Вот, — сказал граф, постоянно ревновавший жену к детям, — вот те, ради кого она всегда пренебрегает мной. Мужья, мой друг, вечно оказываются побежденными; самая добродетельная женщина находит способ удовлетворить свою потребность в любви и лишить привязанности супруга.
Она не отвечала ему, продолжая заниматься детьми.
— Жак, — сказал граф, — пойди сюда.
Жак медлил.
— Отец зовет тебя, мой мальчик, иди к нему, — сказала мать, подталкивая его.
— Они любят меня по обязанности, — заметил старик, который порой понимал свое положение.
— Сударь, — ответила графиня, проводя рукой по волосам Мадлены, причесанной в стиле «красавицы Фероньер» [61], — не будьте несправедливы к бедным женщинам, им не всегда легко дается жизнь, и, быть может, в детях воплощена добродетель матери.
— Дорогая моя, — возразил граф, стараясь быть логичным, — по вашим словам выходит, что, не будь у них детей, женщины не были бы добродетельны и спокойно бросали мужей.
Графиня быстро встала и увела Мадлену на балкон.
— Таков брак, мой друг, — сказал граф. — Не хотите ли вы сказать, покидая нас, что я неправ? — крикнул он ей вслед, и, взяв за руку сына, нагнал жену, бросая на нее гневные взгляды.
— Напротив, сударь, вы меня испугали. Ваше рассуждение причинило мне ужасную боль, — сказала она слабым голосом, взглянув на меня как уличенная преступница, — если добродетель не состоит в том, чтобы жертвовать собой ради детей и мужа, то что же тогда добродетель?
— Жер-тво-вать! — воскликнул граф, произнося раздельно каждый слог, словно нанося удар за ударом в сердце графини. — Чем же вы жертвуете ради детей? Чем вы жертвуете для меня? Чем? Кем? Отвечайте! Отвечайте же! Что здесь происходит? Что вы хотите сказать?
— Скажите сами, сударь, — отвечала она, — что было бы вам больше по душе: если бы вас любили из послушания богу или если бы ваша жена черпала добродетель в самой себе?
— Госпожа де Морсоф права, — заметил я, вступая в разговор, и в голосе моем звучало волнение, отозвавшееся в их сердцах, ибо я вливал в них надежду, навек утраченную мной; я успокоил их тревоги своей велико скорбью, и сила моего страдания погасила их ссору, как рычание льва подавляет все голоса. — Да, высший дар, данный нам небом, — это способность передавать наши добродетели тем существам, благополучие которых мы создаем, делая их счастливыми не из расчета, не из чувства долга, но лишь в силу неисчерпаемой и добровольной любви.
В глазах Анриетты блеснула слеза.
— И если когда-нибудь женщина испытает чувство, не соответствующее тем, какие ей разрешает общество, сознайтесь, дорогой граф, что чем непреодолимее это чувство, тем она добродетельнее, если сумеет погасить его, жертвуя собой ради детей и мужа. Конечно, эту теорию нельзя применить ни ко мне, ибо я, к несчастью, показал обратный пример, ни к вам, ибо вас она никогда не затронет.
Влажная и горячая ручка опустилась на мою руку и тихо сжала ее.
— У вас благородная душа, Феликс, — сказал граф; затем не без изящества обнял графиню за талию и нежно привлек к себе, говоря: — Простите, дорогая, бедного больного старика, который хочет, чтоб его любили больше, чем он того заслуживает.
— Некоторые сердца — само великодушие, — ответила она, опуская голову на плечо графа, который принял ее слова на свой счет.
Его ошибка смутила графиню, она затрепетала, гребешок выскользнул у нее из прически, волосы распустились, лицо побледнело; почувствовав, что она теряет сознание, поддерживавший ее муж вскрикнул, подхватил на руки, как девочку, и отнес на диван в гостиную, где мы окружили ее. Анриетта все еще держала меня за руку, как бы говоря, что только мы двое знаем тайный смысл этой сцены, с виду такой простой, но растерзавшей ей сердце.
— Я виновата, — тихо сказала она мне, когда граф отошел, чтобы принести ей стакан воды, настоенной на апельсиновой корке, — я тысячу раз виновата перед вами, ибо хотела довести вас до отчаяния, вместо того чтобы быть снисходительной. Дорогой мой, вы удивительно добры, я одна могу это оценить. Я знаю, бывает доброта, внушенная страстью. Мужчины могут быть добры по разным причинам: в силу пренебрежения, увлечения, по расчету, по слабости характера; вы же, мой друг, проявили сейчас безграничную доброту.
— Если это так, — сказал я, — то знайте: все, что во мне может быть хорошего, исходит от вас. Разве вы забыли, что я ваше творение?
— Этих слов довольно, чтобы осчастливить женщину — ответила она; в эту минуту вернулся граф. — Мне лучше, — сказала она, вставая, — теперь мне нужен свежий воздух.
Мы спустились на террасу, наполненную ароматом цветущих акаций. Она оперлась на мою руку, прижимая ее к сердцу, и отдалась грустным мыслям, но, по ее словам, она любила эту грусть. Ей, верно, хотелось остаться со мной наедине, но ее чистое воображение, чуждое женских уловок, не находило предлога, чтобы отослать детей и мужа; и мы болтали о всяких пустяках, пока она ломала себе голову, как бы улучить несколько минут, чтобы излить мне свое сердце.
— Я так давно не каталась в коляске! — сказала она наконец, любуясь красотой тихого вечера. — Господин де Морсоф, прикажите подать карету, мне хочется покататься.
Она знала, что до вечерней молитвы нам не удастся поговорить, и боялась, что потом граф затеет игру в триктрак. Она могла бы побыть со мной на согретой солнцем, благоухающей террасе, когда муж ляжет спать; но, быть может, она боялась остаться наедине со мной под густым шатром из листвы, сквозь которую проникал трепетный лунный свет, и гулять вдвоем вдоль балюстрады, откуда открывался широкий вид на долину, по которой струился Эндр. Подобно тому, как темные, молчаливые своды храма располагают к молитве, так и освещенная луной листва, напоенная волнующим благоуханием и овеянная смутными весенними звуками, заставляет дрожать все струны нашей души и ослабляет волю. Природа усмиряет страсти у стариков, но в юных сердцах возбуждает их; мы это знали! Два удара в колокол возвестили, что наступил час молитвы. Графиня вздрогнула.
61
...причесанной в стиле «красавицы Фероньер» — то есть гладко причесанные волосы, низко спущенные на виски, лоб перехвачен повязкой с украшением в центре; прическа называется так по названию картины, приписываемой Леонардо да Винчи.