Персидские ночи (СИ) - Витич Райдо. Страница 33

— Сказка, которую ты подарил мне и которая как по закону жанра, заканчивается, когда ты не готов с ней расстаться.

— А зачем расставаться?

— Скоро, совсем скоро, домой, — вздохнула Женя, напоминая не Хамату – себе. И пошла в ванную комнату. — Я в душ.

— Хорошо. А я закажу пока завтрак и велю разбудить твоих подруг.

Тихая грусть, обуявшая душу Жени еще в номере, так и не проходила – усиливалась с каждой минутой, с каждым оставленным позади зданием, с каждым километром. Шины шуршали по гравию и песку, увозя путешественников прочь из сказочного Дамаска.

Женя жалась к Хамату, почти до слез сожалея, что время нельзя повернуть вспять, и оно неумолимо движет вперед, летит, как машины в особняк под Эль-Бабом.

Хамат тоже был невесел и все гладил Женю, грел ее плечи.

— Расскажи о себе.

Попросила она вдруг. Сколько она крепилась, не задавая это вопрос, специально обходя эту тему. Девушка намеренно не желала знать, чем занимается Хамат, чем живет, дышит, увлекается – ведь знания о внутреннем мире не безразличного ей человека привязали бы ее еще сильней, сплотили, сроднили и тогда она бы, наверняка, не смогла оторвать себя от него. И тут такой промах на самом финише!

Чертова меланхолия! Куда она заводит ее? В дебри уже не чисто плотских утех, не обременительного красивого романа на фоне экзотических пейзажей и восточного колорита, а в плоскость более тонких чувств – в сферу любви, где рождается близость не тел, а душ. И из этого капкана, теперь уже поставленного ею самой, Жене не выскользнуть, слишком уж она привязчива, слишком близко принимает к сердцу заботы и мечты людей, что были с ней откровенны. Да и как ответить подлым предательством на открытость и доверие?

Ох, Женька! Что ж ты, голова глупая, делаешь? — вздохнула тяжело.

— Ты имеешь ввиду, чем я увлекаюсь?

— И это тоже.

— Есть у меня слабость – произведения искусства. Я собираю старинные вещи, антиквариат.

— Серьезно? — Женя сначала удивилась, а потом поняла, что никакое другое хобби Хамату бы не подошло. И было бы странно, если б он собирал этикетки от марочных вин или был фанатом футбола, рыбачил на Евфрате или разводил страусов. Его увлечение предметами старины наиболее полно отображало красоту его внутреннего мира, показывало насколько у него сильна тяга к прекрасному, насколько чувствительна и восприимчива душа.

‘Господи, Боже мой! Ну, почему ж ты такой хороший’? — заглянула ему в глаза девушка.

— Да, Женечка, я обожаю старые вещи, те в которых спрятана душа художника, настроение целой эпохи. Нет, я не любитель мебели, хотя у меня есть столик времен Людовика XIV, секретер викторианской эпохи, но это не мое. Они прекрасны, но не совершенны. Другое дело ваза династии Цинь, французский фарфор XIX века с изображением фрагментов жизни греческих богов, а иранские клинки XVII века? Что ножны, что сталь – узорная вязь, изумительного мастерства работа. У меня есть кинжал времен шаха Аббаса, сабля еще Османской империи, саадак и чеканный наручник турецкого воина XVI века – песня о свободе и чести, сказка о любви и смерти. А настольные часы от Вигстрема? Я обязательно покажу их тебе, Женечка. Тончайшая передача чувств, вкус, которому нет равных – ни одного лишнего завитка, ни одного оттенка камня, выпадающего из композиции.

— Давно увлекаешься?

— Давно. Я рос под впечатлением бабушкиных сказок о прекрасных пэри и отважных воинах, но если образ воинов был ясен для меня, то образ пэри ускользал, постоянно менялся, принимая черты лица то Богородицы с бабушкиной иконы, то соседской девочки, которая и шаловлива, и застенчива одновременно. Когда мне было двенадцать лет, бабушка подарила мне семейную реликвию - шкатулку что принадлежала когда-то ее матери, и тогда я понял, какая она, пэри, и влюбился пылко, как может влюбиться неискушенный мальчик. Представь себе шкатулку из змеевика, а на крышке хрустальный шар, на который опирается девушка из белого мрамора, как бы заглядывая внутрь шара… как в будущее. Она юна и в тоже время мудра. В лице и любопытство, и невинность, и озорство и печаль. Локоны волос вьются, спускаясь по плечам, укрывают одну грудь, а другая обнажена и идеальна по форме. Бедра прикрыты легкой туникой и ножки, что достойны лишь богини, идеальны. Она вся идеальна и настолько натуральна, словно жива, вот только заснула или застыла, увидев в шаре нечто особенное. Я сколько ни пытался увидеть в шаре, что же ее поразило – видел лишь ее, но… живую: глаза казались голубыми, лицо розовым, кожа сверкала и казалась теплой. А еще крылья… За спиной статуэтки были огромные крылья, выточенные перо к перу, а в шаре они оживали и трепетали, словно их касался ветер, как и волос. Он играл ими, гладил локоны… Мне было обидно, завидно…. Прошли годы и вдруг я увидел тебя, и первое, что подумал – пэри очнулась от сна и сбежала со шкатулки.

Хамат улыбнулся Жене, нежно провел по волосам и поцеловал легко и трепетно:

— Ты моя пэри…

— Ты романтик. Почему ты такой хороший, Хамат? В тебе есть вообще недостатки?

— Есть, я живой человек и весь спектр нюансов человеческих осел в моей личности, чуть подкорректировался годами, отшлифовался опытом. А как ты, Женечка? Чем увлекаешься кроме фотографий?

Фотографий?! — Женя хлопнула ресницами: как же она могла забыть? Где ее фотоаппарат? Что с ней произошло? Ни одного снимка за всю поездку и спроси, чем она занималась – марево стыда за безумие проведенных дней и ночей. Сладких? Да! Но бездумных, недопустимых хотя бы в ее поведении.

Женя потерла виски, побледнев: что с ней было? Где она голову оставила? Там же где фотоаппарат?

И покраснела, поморщилась, вспомнив ту самую безумную ночь, в которой Хамат умудрился одновременно, и унизить и окрылить ее.

— Что с тобой? Тебе нехорошо? — забеспокоился парень. Женя посмотрела на него, желая отмахнуться, потребовать остановить машину, чтоб пересесть к подругам, но увидев чистые глаза Хамата, искреннюю тревогу в них, забыла, что хотела, и прижалась к нему – потом подумаю над своим моральным обликом и над вызывающим поведением, своем и Хамата. Все потом, в салоне самолета через два дня и… две ночи. Еще две! И пусть они будут ее, и пусть такие же унизительные, но и полные наслаждения. В этой жизни слишком мало удовольствий, возможностей побыть собой и много условностей, навязанных, навязчивых. Стыдно? Но кто что знает? И какая кому разница, чем занимаются двое, если это устраивает обоих?

Пыф! — не успокоилась совесть.

— Что не так, Женечка? Что случилось? Ты побледнела, вздыхаешь, молчишь. Что с тобой?

— Ничего. Вспомнилось… Как ты мог так поступить со мной? Жутко, жестоко.

— О чем ты?

— О той ночи. Ты смешал стыд и омерзение с каким-то щемящим, выворачивающим душу страхом и острым, до потери самой себя желанием. Это было ужасно и … прекрасно. Не могу понять, как согласилась на такое, как ты мог? — качнула головой, прикрывая лицо ладонью.

— Но именно из-за противоречивости та ночь тебе и запомнилась. Она наградила тебя болью и страхом, нежностью и страстью. Ты узнала безрассудство страсти, поняла, что ее власть безгранична и единолична… Тебе было плохо без меня так, как никогда не было плохо вообще, и это потрясло, превратило рассудок в миф, утопило волю, и мир сузился до одной комнаты, до одного человека, — заглянул Жене в лицо, провел ладонью по щеке. — Теперь ты знаешь, на что обречешь меня, что буду чувствовать я, если ты уйдешь. Мне будет плохо без тебя, Женя.

Девушка смотрела в его глаза и видела в них те самые чувства, что испытывала тогда: страсть и нежность, боль и страх, готовность на все ради одного человека.

— Хамат, — качнула головой, не зная чем утешить его. А сердце щемило, ныло от мысли о неотвратимости разлуки. — Лучше б мы не встречались, — отвернулась к окну.

— Мы не могли не встретиться. Все предначертано Аллахом, как задумал он, так и свершилось. И я не устаю благодарить его.

— Ты говоришь как фанатик, фаталист. Но при этом не производишь впечатления рыбы, плывущей по течению – куда Аллах вынесет.