Дорога уходит в даль... - Бруштейн Александра Яковлевна. Страница 5
Поняла я в пьесе очень мало. Запомнилось мне, как Коршунов говорил Любе: «Я вас буду в люлечке качать! У меня жена в золоте ходила!» Дома на вопрос папы: «Ну, что было в театре?» я ответила: «Очень…» Потом попыталась рассказать ему:
"Люба там была. Она хотела на Мите жениться. А старик пришел — ужасно богатый! — и говорит ей: «Я вас буду в люлечке качать, у меня жена в золотых подштанниках ходила…»
Вот когда сказались Юзефины представления о богатстве!
Потом, пристроившись поудобнее к папиному плечу, я добавила с огорчением: «А бедного Снепорока не показали почему-то…» И заснула.
А вот сейчас мне придется самой играть на сцене! Играть Рыцаря Печального Образа в пьесе «Три рыцаря» сочинения Зои-Ритиной тети Жени. Роль в самом деле несложная, через десять минут я знаю ее назубок. Я должна выйти в отгороженную часть гостиной — это называется «на сцену» — и, поклонившись зрителям, сказать «грустным-грустным» голосом:
«Я — Рыцарь Печального Образа. Я никогда не смеюсь. Я всегда страдаю и плачу. Даже цветы при виде меня вянут и с деревьев осыпается листва. Жизнь потеряла для меня всякую цену с тех пор, как моя обожаемая супруга Изабелла безвременно сошла в могилу».
Потом опять поклониться и уйти. Вот и весь Рыцарь Печального Образа! Сказать по правде, я немножко разочарована. Я думала, что буду настоящий рыцарь: мне дадут латы и меч, я буду совершать подвиги… У нас дома есть Пушкин, и я не один раз перечитала «Скупого рыцаря». Вот бы это сыграть, как сидит отвратительный старик в подвале при свечах и считает свои страшные деньги!.. Или прочитать стихотворение «Жил на свете рыцарь бедный»! Я, правда, не очень понимаю это стихотворение, но, когда начинаю читать, мне чудится будто я плыву в лодке по реке… А тетя Женя сочинила, чтоб я «грустным-грустным» голосом сказала, что ах, ах, как печально, умерла моя Изабелла… Такое впору бы сочинить нашей фрейлейн Цецильхен! «Фергисс-майн-нихт!»
Пока идут приготовления к спектаклю, я пробираюсь в столовую, где сидит мой папа в обществе Владимира Ивановича и Серафимы Павловны Шабановых.
— Ну-с, — говорит папа, — зачем я вам сегодня понадобился?
Серафима Павловна, которая перемывает чайную посуду, отрывается от этого дела и, прижимая к груди мокрое чайное полотенце, отвечает папе грустно-грустно, как Рыцарь Печального Образа:
— Яков Ефимович… Для меня прежде всего бог, а потом — сию минуту! — вы. Сколько уж раз вы моих детей спасали, спасите и теперь. Чем хотите лечите, только вылечите!
— Да от чего их лечить, Серафима Павловна, голубушка? Здоровые дети…
Серафима Павловна .опускается на стул и начинает плакать. Не найдя своего носового платка, она вытаскивает платок из кармана мужа и горестно сморкается.
— Яков Ефимович! — говорит она с легкими всхлипываниями. — Ни-ка-ко-го аппетиту нет у детей! Не едят ни-че-го! По десять копеек плачу им за каждый стакан молока, только пусть пьют! Вот до чего дошло!
Владимир Иванович высоко поднимает плечи и ожесточенно пыхтит трубкой.
— Умалишотка! — он сердито кивает папе на жену. — Восемь стаканов молока в день выдувают дети, — по сорок копеек каждой за это. Да у меня на заводе рабочий того не получает!
Владимир Иванович очень волосатый. Такое впечатление, что волосы его уже и девать некуда, они запиханы куда попало: в нос, в уши… А сросшиеся брови — как толстая, мохнатая гусеница, изогнувшаяся над глазами.
Серафима Павловна, положив круглый, как яблоко, подбородок на круглую руку, скорбно смотрит на папу:
— Яков Ефимович!..
— Ну хорошо… — Папа достает из кармана записную книжечку и карандаш. — Прошу вас, Серафима Павловна, перечислить мне по порядку, что именно ваши дети съедают за день.
— Утречком, — старательно припоминает Серафима Павловна, — подают им в постельку парного молочка…
— Выпивают?
— По десять копеек за стакан… Это в восемь. А в девять — завтрак: какао, яички — свеженькие, из-под курочек, — сметана, творожок, сыр, ветчина… И обязательно одно горячее блюдо!
— Это в девять, — отмечает папа в книжечке. — А дальше?
— В одиннадцать опять молоко…
— По гривеннику за стакан?
— Иначе не пьют! — вздыхает Серафима Павловна. — А в час — обед. Обыкновенный: три-четыре блюда. В три — опять по стаканчику молочка. А в пять — чай… ну, булочки сладкие, печенье, варенье, фрукты свежие, летом, конечно, ягоды…
— В одиннадцать — молоко, в час — обед, в три — опять молоко, а в пять — чай, — записывает папа.
— А в семь — ужин. В девять — молоко, и спать… И все!
У папы дрожат губы и подбородок: это он удерживается от смеха.
— Итого, — заключает папа, — они у вас едят каждые два часа.
— Едят они! — Глаза Серафимы Павловны наливаются слезами. — Кусочек того, капельку этого, здесь глоточек отопьют, там вилкой поковыряют, размажут, раздрызгают по тарелке, и все!.. Яков Ефимович, дорогой, ну скажите, вы ученый человек, чего им еще нужно, детям моим?
И вдруг папа начинает хохотать. Он хохочет, нагнув голову, словно собираясь долбануть носом собственное колено. Он весь сотрясается и плачет крупными слезами, слезы застилают его очки, как дождевые капли — оконное стекло.
— Чего им еще нужно при таком питании? — переспрашивает он сквозь смех. — Второй желудок им нужен! Не может один желудок все это переварить!
— Я ж говорю: умалишотка! — хохочет и Владимир Иванович.
— Вот что, Серафима Павловна… — Папа уже серьезен, даже строг. — Вы хотите от меня совета? Так вот: уменьшить детям порции вдвое и кормить их реже. Восемь раз в сутки даже грудных детей не кормят.
Серафима Павловна внимательно слушает. Однако папино предложение ей, видно, не нравится, у нее какая-то другая мысль.
— А что, Яков Ефимович, — пододвигает она свой стул, как бы собираясь поговорить о чем-то более секретном, — что, если я буду звать к обеду, к ужину двух-трех, ну, вроде гостей… хотя бы детей наших рабочих? Понимаете, для компании, для аппетиту, а? Как вы скажете?
— А что ж! — одобрительно отзывается папа. — У тех-то ребят аппетит, наверно, хороший — может, ваши с ними вместе лучше есть будут.
— Ты придумаешь! Умалишотка! — недовольно ворчит Владимир Иванович. — Босоту рябчиками кормить!
— Зачем же рябчиками? — оправдывается Серафима Павловна. — Им простое кушанье дадут — картошку, селедку… Только за одним столом сидеть будут, вот и все.
— Ну, кончен вопрос! — Папа хлопает себя рукой по коленке. — Вы хотели, чтобы я мамашу вашу посмотрел, вот и покажите ее. А потом — видите там, за забором? — меня еще другие больные ждут.
Но тут Владимир Иванович предостерегающе поднимает мохнатый, как репейник, указательный палец:
— Яков Ефимович! Помните наш уговор: хотите моих рабочих лечить, — ваше дело! Только ваше!
— А чье ж еще? — удивляется папа.
— Не мое! — резко отрубает Владимир Иванович.
— А конечно ж, не ваше. Я врач, мне и лечить…
Брови Владимира Ивановича шевелятся, как щетки. Вот-вот смахнут моего папу, как метелка соринку.
— А платить? — грозно допытывается Владимир Иванович. — Я вам сто раз говорил: я не буду!
— А я с вас когда-нибудь за лечение ваших рабочих платы требовал? Требовал, да? — говорит папа уже с раздражением.
Серафима Павловна ласково кладет свою руку на папину и нежно заглядывает ему в глаза:
— Яков Ефимович, ну зачем вы это делаете? Такой доктор, господи… Вам бы генерал-губернатора лечить, а вы с нищими возитесь. На что они вам дались?
— Серафима Павловна! Я присягу приносил!
— Прися-а-гу? — недоверчиво переспрашивает Владимир Иванович, высоко поднимая гусеницу своих бровей.
— Присягу, да! — подтверждает папа. — Когда Военно-медицинскую академию кончал. Торжественную присягу: обещаю поступать так-то и так-то. И был в той присяге пункт. Слушайте! — Папа поднимает вверх указательный палец, заляпанный йодом палец хирурга с коротко подстриженным ногтем: — «…И не отказывать во врачебной помощи никому, кто бы ко мне за ней ни обратился». Вот!