Весна - Бруштейн Александра Яковлевна. Страница 14

— Имейте состриданию!

В квартире сразу становится тише.

— Чудный человек этот Авром-Гирш! — вздыхает мама. — Честный, непьющий, а какой сердечный… Но, боже мой, до чего невыносимый крикун!

Теперь в две извозчичьи пролетки погружаемся мы: мама с Сенечкой, Юзефа и я. И с нами все те вещи, которые не поместились на подводе: стиральное корыто, вешалка для платья, гладильная доска. Я прижимаю к себе свой любимый цветочный горшок: мне подарила его папина пациентка. У цветка смешное название: «Ванька-Мокрый», он очень красиво цветет, и я хочу, чтобы он пожил на даче, поправился на свежем воздухе.

Ну, тронулись… В добрый час!

Не успели мы проехать самую малость, как с передней пролетки раздается отчаянный плач Сенечки:

— Астантин! Забыли Астантина! Он там умрет один! — И по свойственной детям способности все запоминать и всему подражать Сенечка заливается: — Имейте состриданию!

Соскочив с остановившейся пролетки, я бегу домой за Астантином.

Сенечка радостно сжимает Астантина в объятиях:

— Ох ты, мой сирота! Ох ты, мой горький!

Дача, чистенько вымытая к нашему приезду, сразу приобретает вид неряшливого постоялого двора. По блестящим крашеным полам поползли грязные следы и разводы — по дороге подвода с вещами попала под дождь. Мокрые вещи похожи на испуганных купаньем жеребят. Мой цветок «Ванька-Мокрый» стоит на подоконнике и с непривычки чувствует себя неуютно…

Авром-Гирш наполняет дачу своей полнокровной шумливостью. Лицо у него влажное от дождя и пота.

Выгружая вещи и таская их в дом, Авром-Гирш все время приговаривает:

— Ничего, Рува, от работы человек не умирает. Вот когда, сохрани бог, работы нет, вот тут человеку смерть… Ну, берись за швейную машину. Мадам докторша будет шить и вспоминать:

«Ах, кто это так прэлэстно перевез швейную машину? Ну конечно, Авром-Гирш! Я еще тогда очень прилично дала ему на чай».

Пока идет выгрузка вещей, я спешу к Авром-Гиршевой коняке.

Я очень люблю животных, а папа не позволяет держать в доме ни кошек, ни собак — вообще никаких зверей. И я пользуюсь всяким случаем, чтобы погладить, накормить, приласкать хотя бы чужих животных.

Авром-Гиршева коняка очень устала. Она стоит понурившись, как утомленная работой пожилая прачка.

Я осторожно глажу коняку.

Имени ее я не знаю, но в нашем крае лошадям говорят: «Кося»…

— Кося! — приговариваю я. — Косенька… Хорошая кося!

Она смотрит на меня, скосив в мою сторону влажный лиловатый глаз. Второй глаз у нее слепой, с бельмом. Я даю коняке только что сорванные, свежие пучки сочной травы. Коняка берет их, высоко вскидывая верхнюю губу, и с удовольствием ест. В городе ведь нет травы — наверное, коняке надоело питаться всухомятку одним сеном. Достаю из кармана моей жакетки захваченный для коняки еще из города большой ломоть хлеба. Коняка аккуратненько съедает хлеб, подхватив мягкой губой крошки с моей ладони.

Смотрю, Сенечка с усилием тащит своего Астантина: знакомиться с Авром-Гиршевой конякой.

— Видишь? — показывает он Астантину на коняку. — Это твоя мама. Шаркни ножкой, подай ручку, скажи: «Здрасте, дядя!»

Мама расплачивается с Авром-Гиршем. Рува в это время с интересом рассматривает выпавшую из моей корзинки классную тетрадку.

— Арифметика… — кивает он головой на тетрадку. — Только задача решена у вас неправильно. Видите — здесь?

— Вы знаете арифметику?

— Почему же мне ее не знать? Знаю.

— А что еще вы знаете?

— Читать знаю. Писать. Четыре действия… А что, мало?

Меня гимназист Агроскин учит. Знаете такого?..

Получив деньги, Авром-Гирш собирается уходить. Он доволен — мама, видимо, оправдала его надежды.

— Видишь ее? — показывает он Руве на маму. — Конечно, вещей было много, и они так-таки тяжелые. Но ничего не скажешь: на чай дала хорошо. Очень приличная дама!

Как чудесно на даче! День здесь емкий, просторный. Он неторопливо поспевает, как малина на кусте. До самых сумерек день остается свежим, крепким. Не то, что в городе, где день через несколько часов жухнет, становится мятым, как ягоды на лотках у разносчиков.

Я спешу обежать все знакомые, милые места — я не видела их с минувшей осени. Медленно иду по лесу, прижмурив глаза, — хорошо! Побежала — ветер скрипит и трещит в ушах: т-р-р-р! — словно я на бегу разрываю полотно… Присела отдохнуть — легла грудью на мягкий мох и траву, — перед глазами качаются пробивающиеся из-под земли серые с изнанки листики земляники, похожие на нежно-пушистые щенячьи ушки. На кустиках черники крохотные тугие завязи будущих ягод. А сыроватый, чуть топкий луг весь осыпан незабудками. Будто ломоть голубого неба раскрошили, как хлебный мякиш, и разбросали для воробьев…

Хорошо!

Несколько дней спустя мы все сидим на большом балконе у доктора Ивана Константиновича Рогова. Мы — это мама, папа, я да сам Иван Константинович со своими «назваными внуками»:

Леней и Тамарой.

Балкон выходит в сад. Иван Константинович разбил и насадил его на пустыре позади дома. Пестрыми коврами лежат клумбы. Чудесно пахнут розы. Из дома доносится томный, жеманный голос попугая: «Ах, бож-ж-же мой, бож-ж-же мой! Неуж-ж-жели я — птица?» Переходя на свирепый бас, Сингапур орет: «Дурр-рак! Дур-р-рак! Дур-рак!»

Мы сидим за столом необыкновенно тихо, не шутим, не смеемся. Мы, дети, даже не шалим. Правда, не такие уж мы «дети»!

Тамара и я перешли в пятый класс, мне — четырнадцать, ей — пятнадцать лет. Леня уже в шестом классе, и ему целых шестнадцать лет. Конечно, мы еще вполне способны на любое озорство, но сегодня серьезны все — и взрослые и дети. Ведь мы пришли к Ивану Константиновичу не просто в гости, как ходим часто, — нет, сегодня мама, папа и я позваны, как говорит Иван Константинович в серьезных случаях жизни: «на вече»!

Если бы не дачное время, то вечевым колоколом служил бы телефон — в нашем городе уже есть телефоны. Поставлен телефон и у нас в городской квартире. Самая ярая поклонница телефона — наша старая Юзефа. Поначалу она ни за что не верила — даже не хотела поверить, — что это не шутка, что ее не обманывают и можно, позвонив, услыхать в телефонной трубке голос человека, находящегося на другом конце города. Потом Юзефа поверила. А поверив, так полюбила телефонные разговоры, что готова вести их с утра до ночи. Она принесла из кухни цэглу — большую кирпичину, положила ее на пол под телефоном (Юзефа мала ростом, без цэглы ей не дотянуться до трубки) и целые дни подкарауливает телефонные звонки. Чуть раздается звонок, Юзефа становится на цэглу, снимает трубку с рычага и оглушительно кричит:

— Хто там в таляфоне?

Как-то мама спросила:

— Почему, Юзефа, вы так кричите в телефонную трубку?

Юзефа посмотрела на маму, как на маленькую девочку, которая болтает глупости:

— А як же ж «не кричите»? Не услышат! Чи то близко?

Самое смешное — Юзефа уверена, что телефонный собеседник слышит только те слова, которые обращены непосредственно к нему, и не слышит всего того, что Юзефа говорит про себя, ее мысли вслух, хотя она орет и их так же громко, как и все остальное.

— Хто в таляфоне? А, бодай тебя, дурная голова, ничего не слышу… Хто говорит, спрашую я вас?

Все это Юзефа произносит одинаково громко — в самую трубку. «Бодай тебя» и «дурная голова» звучат так же отчетливо, как и все остальное.

Но телефон может служить вечевым колоколом, только когда мы в городе. Сейчас мы на даче, телефона там нет. Поэтому Иван Константинович зовет нас к себе при посредстве своего денщика Шарафутдинова (кратко: «Шарафута»). Вот и нынче утром Шарафут притопал на дачу — с запиской:

"Дорогие! Прошу всех вас — и Сашеньку — нынче ко мне.

На вече!

Ваш пеан Рогов".

Слова «на вече» подчеркнуты. Значит, что-то серьезное.

— Читырем часам, — добавил Шарафут. — Все прихади!

Ниприменна! — И еще уточняет: — Баринам. Барыням. Шашинькам. Ниприменна!

Видя, что мама тревожно переглянулась с папой — почему Иван Константинович зовет нас так экстренно, среди недели? — Шарафут говорит маме негромко: