Секрет мудрости - Брэдбери Рэй Дуглас. Страница 2

– Фрэнк Дэвис. Это ты и есть, мальчик? Ты, что ли, это рисовал?

– Да, сэр, – отозвался от двери Фрэнк.

– И давно?

– Три года назад, если не ошибаюсь. Да, три года. Старик медленно кивнул, словно эта подробность еще усилила его недоумение, усложнила загадку, над которой он ломал голову.

– А знаешь, Том, на кого это похоже?

– Знаю, дедушка. На тебя. Когда ты был такой же.

– Так ты тоже заметил, а? Чтоб мне провалиться. Это я в день, когда мне сравнялось восемнадцать и вся Ирландия со всеми своими зелеными лугами и милыми девушками у меня впереди. Это я и есть, я самый. Бог свидетель, я был хорош собой, и ты тоже хорош собой, Том. А ты, Фрэнк, бог свидетель, ты колдун. Ты знатный художник, паренек.

– Делаешь, что можешь, – Фрэнк тихо отошел от двери и теперь стоял посреди комнаты. Делаешь, что знаешь и умеешь.

– А ты знаешь Тома до последнего волоска, до последней реснички, – старик с улыбкой обернулся. Что, Том, каково это – глядеть на свет моими глазами? Чувствуешь, что тебе все нипочем, что ты герой и целый мир только тебя и ждет? Том засмеялся. И старик засмеялся. И Фрэнк за ними.

– Еще по стаканчику. – Старик налил всем виски. – И тогда мы дадим тебе дипломатически улизнуть, Фрэнк. Но после возвращайся. Мне надо с тобой потолковать.

– О чем? – спросил Фрэнк.

– О великих тайнах. О Жизни, о Времени, о Человеческом Существовании. О чем же еще, по-твоему, Фрэнк?

– Этого довольно, дедушка, – начал Фрэнк и запнулся, пораженный словом, которое сорвалось с языка. – То есть, простите, мистер Келли.,.

– И дедушки довольно.

– Мне надо бежать, – Фрэнк залпом выпил виски. – Я тебе позвоню, Том.

Дверь затворилась. Фрэнк исчез.

– Ты, конечно, ночуешь здесь, дедушка? – Том подхватил чемодан старика. – Фрэнк не вернется. Ты будешь спать на его постели. – Том уже застилал один из двух диванов у дальней стены. – Только ведь еще рано. Давай еще немного выпьем, дедушка, и поговорим.

Но старик, ошеломленный, молча разглядывал одну за другой картины по стенам.

– Здорово нарисовано.

– Это все Фрэнк.

– И та лампа очень красивая.

– Ее сделал Фрэнк.

– А этот ковер на полу тоже…?

– Фрэнк.

– Чтоб мне провалиться, прошептал старик. – Ну и работяга этот Фрэнк!

Он медленно ходил по комнате, словно по музею.

– Да, тут таланту хоть отбавляй, – сказал он. – В Дублине ты ни на какие такие искусства был не мастер.

– Поживешь вдали от дома – всему научишься, – смущенно сказал Том.

Старик закрыл глаза и допил свой стакан.

– Тебе что, нехорошо, дедушка?

– Меня скрутит среди ночи, – сказал старик. – Пожалуй, еще вскочу с постели и заору как бешеный. А сейчас так только, малость в животе, да малость в затылке. Давай потолкуем, малыш.

И они толковали и пили до полуночи, а потом внук уложил деда и лег сам, и долго спустя оба уснули.

Часа в два ночи старик внезапно проснулся. Он всматривался в темноту, пытаясь понять, где же он, потом разглядел картины по стенам, мягкие кресла, лампу и коврики – все, что смастерил Фрэнк, – и сел на постели. Сжал кулаки. Потом встал, наспех оделся и, шатаясь, кинулся к двери.

Хлопнула дверь, и Том широко раскрыл глаза. За стеной во тьме слышался голос – кто-то звал, кричал, бросал вызов стихиям, богохульствовал, во все горло выкрикивал проклятия, и под конец обрушился град ударов, диких, неистовых, будто на стену или на злейшего врага.

А долго спустя дед, волоча ноги, промокший до нитки, вернулся в дом. Шатаясь, что-то бормоча, он перед погасшим камином содрал с себя насквозь мокрую одежду, бросил на уголья газету, – на миг вспыхнуло пламя и озарило его лицо, ярость в этом лице утихала. Старик отыскал брошенный Томом халат, накинул на плечи. Потом протянул руки к меркнущим угольям, и Том зажмурился: руки были в крови.

– Черт, черт, черт. Вот так! Старик налил себе виски и залпом выпил. Сощурился на Тома, на картины по стенам, опять поглядел на Тома, на цветы в вазах и снова выпил. Долго спустя Том сделал вид, будто просыпается.

– Третий час. Тебе отдохнуть надо, дед.

– Отдохну, когда кончу пить. И думать!

– О чем думать, дед?

Старик сидел в сумраке, держа обеими руками стакан, угольки в камине источали последний призрачный свет.

– Сейчас я вспоминал твою милую бабушку, июнь девятьсот второго. И как родился твой отец, и это было отлично, а потом родился ты, и это было отлично. И как твой отец помер, а ты был совсем кроха, и как круто пришлось твоей матери, скудное, голодное и холодное это было житье в суровом Дублине, и, пожалуй, мать уж чересчур над тобой тряслась. А я все время на работе, в поле, и виделись мы только раз в месяц. Люди рождаются, люди умирают. Такие мысли вертятся у старика в голове все ночи напролет. Я думал про то, как ты родился, Том, это был счастливый день. А теперь вот гляжу на тебя здесь. Так-то.

Старик допил виски.

– Дед, – сказал наконец Том, будто малый ребенок, что ждет наказания и прощения за еще не названный грех, – я тебя огорчил?

– Нет, – сказал старик. И прибавил: – Но каково тебе придется в жизни, как-то к тебе люди повернутся, хорошо или худо… вот что мне спать не давало.

Старик сидел неподвижно. Внук долго смотрел на него во все глаза и наконец сказал, будто прочитал его мысли:

– Я счастлив, дедушка.

Старик наклонился к нему.

– Правда счастлив, малыш?

– Как никогда в жизни.

– Вон что? – в полутьме старик вгляделся в лицо юноши. – Да, вижу. Но надолго ли твое счастье, Том?

– А разве бывает счастье надолго, дедушка? Ведь все на свете проходит, правда?

– Молчи ты! У нас с твоей бабушкой ничего не прошло!

– Нет, не так. Ведь не все время было одинаково. Первые годы – одно, а потом уже другое.

– Старик закрыл глаза, потом крепко потер лицо.

– Да, твоя правда. У каждого из нас две, нет, три, нет, четыре жизни. И все они проходят, что верно, то верно. А вот память о них не проходит. Проживешь четыре, пять, дюжину жизней, а из них одна совсем особенная. Помню, один раз…

Старик запнулся и умолк.

– Что один раз, дед?

Взгляд старика устремился в дальнюю даль минувшего. Теперь он обращался не к этой комнате, не к Тому, ни с кем он не говорил. Кажется, даже не с самим собой.

– О, это было давным-давно. А нынче вечером, когда я только вошел в эту комнату, вот чудно, почему-то сразу вспомнилось. И я побежал по берегу Голуэя обратно к той неделе…

На нее пришелся мой день рождения, подумать только, двенадцать мне сравнялось! Еще при королеве Виктории, жили мы в сложенной из торфа халупе у самого Голуэя, и я бродил по берегу, а денек летний был такой ясный, погожий, даже грустно, ведь знаешь – это ненадолго.

И в такую вот солнечную теплынь раз по прибрежной дороге прикатил цыганский фургон, и стали эти черные-пречерные цыгане табором на берегу залива. Там были отец, мать и девушка, и еще этот парнишка, и вот он бегом бежит ко мне по берегу, оттого наверно, что ему скучно одному, а я тут тоже один, делать мне нечего, я и рад бы новому человеку.

Подбежал он. Век не забуду, как я увидал его тогда, в первый раз, не забыть мне этого, покуда в землю не закопают. Он…

Ах ты, господи, нет у меня таких слов! Стой, погоди. Надо сперва рассказать, что было еще того прежде.

Приехал в Дублин цирк. Пошел я глядеть, там показывали уродцев и карликов, и страхолюдных лилипутиков, и жирных-прежирных женщин, и тощих мужчин, что твои скелеты. А перед последним чудом и вовсе толчея, ну, думаю, наверно тут всем уродам урод. Протиснулся – какое пугало напоследок покажут? И вижу… Сидит девочка, малышка, годиков шесть, уж такая беленькая, такая хорошенькая, щечки нежные, глаза голубые, кудряшки золотые, и такая тихая, спокойная, что после всех тех калек глядишь – не оторвешься. Весь народ хлынул к ней, чтоб исцелиться. Потому как там был больной зверинец, и только эта малютка – милый, славный доктор – возвращала жизнь.