Царица амазонок - Фортье Энн. Страница 8
И лишь после ухода на пенсию отец всю свою энергию перенес на сад. Его постоянные рассказы об этом маленьком клочке земли его предков были полны жалоб и тоски. Яблоки никогда не бывали такими же сочными, как в его детстве, и малины никогда не вырастало так же много, как тогда, когда он был мальчишкой, набиравшим корзину за корзиной, чтобы отнести их потом на кухню миссис Уинтерботтом.
В идиллических описаниях его детства не было ни одной негативной детали. Отец-трудоголик и лежавшая в больнице мать никогда не упоминались, как и экономка миссис Уинтерботтом, суровая, холодная особа, в которой страсть к деловитости и чистоте не оставила места для нежности. Был лишь маленький мальчик в своем саду, окруженный пышной листвой и неизменным легким сиянием.
Заглянув в полуподвальный этаж, я, как и ожидала, увидела нескольких женщин, сидевших верхом на велотренажерах лицом к экрану, на котором демонстрировались упражнения.
– Привет, мамуля! – крикнула я. – И вам привет, дамы!
– Привет, милая!
Моя мать была одета в желтый трикотажный костюм, который я подарила ей на Рождество, цветной платок скрывал ее серебряные волосы. Она была единственной из всех знакомых мне женщин, которая не боялась вспотеть, и если прежде это невероятно меня смущало, то теперь все больше восхищало в ней.
– Еще десять минут!
Вернувшись наверх и обнаружив, что отец все еще занят своими птицами, я вдруг почувствовала, как внутри меня все сжалось. Десять минут. Ровно столько, сколько мне нужно.
Кабинет моего отца представлял собой пыльную, затянутую паутиной нору со всеми атрибутами комнаты джентльмена Викторианской эпохи. Стены были сплошь увешаны стеллажами, прогнувшимися под тяжестью книг, среди которых красовались отцовские сокровища: жуки на булавках в деревянных ящиках, черви и змеи, законсервированные в стеклянных банках, и птицы вымерших видов со стеклянными глазами, таращившиеся из-под потолка, словно хищники, усевшиеся на скале. Насколько я помнила, запах этой комнаты всегда казался мне интригующим; это был запах истории, знания и детских проступков.
Хотя теперь я и стала старше, я все равно отчего-то нервничала и потому тут же случайно задела глиняную кружку, набитую всякой ерундой, – и карандаши, линейки и скрепки разлетелись во все стороны. Дрожа от испуга, я кое-как затолкала все обратно в кружку и поставила ее на место, на стопку ежемесячных счетов.
В дверях появился отец.
– Ага! Ну, приветик! – воскликнул он, сдвинув густые брови. – Наверное, мне следует чувствовать себя польщенным тем, что тебя заинтересовала моя корреспонденция?
– Ужасно извиняюсь, – пробормотала я. – Я просто искала свое свидетельство о рождении.
Лоб отца разгладился.
– А… Дай-ка я посмотрю. – Тяжело опустившись в кресло, он открыл и закрыл несколько ящиков письменного стола, прежде чем нашел то, что искал. – Вуаля! – Отец достал новенькую папку с моим именем. – Вот все твои бумаги. Я тут немножко навел порядок. – Он улыбнулся, а я смотрела на него, пытаясь понять, что скрыто за его улыбкой.
– Ты… ты ведь никогда… ничего не выбрасываешь, верно? – робко спросила я.
Отец несколько раз моргнул, озадаченный моим неожиданным интересом к его делам.
– Ну, не то чтобы уж прямо совсем ничего… Я стараюсь складывать все в какую-нибудь коробку. Семейные документы и все такое. Тебе, возможно, захочется все это сжечь… Но решение будет за тобой.
Дверь на чердак ужасно скрипела, и поэтому было почти невозможно скрыть чье-либо посещение этой части дома.
Когда мы с Ребеккой были детьми, то держали в углу полутемного чердака – под самой крышей – небольшую коробку со всякими памятными вещами, и нам частенько приходилось прокрадываться наверх со всей осторожностью, на какую мы были способны. Там был миниатюрный кусочек мыла из какой-то гостиницы в Париже, сухая роза из свадебного букета, мяч для гольфа из парка Моузлейнов… и несколько других сокровищ, которым не следовало попадать в чужие руки.
– Что вы там делаете на чердаке? – как-то спросила мама за обедом, и от неожиданности Ребекка залила лимонадом весь кухонный стол.
– Ничего, – как можно невиннее ответила я.
– Тогда играйте на улице. – Мама потратила едва ли не весь рулон бумажных полотенец, чтобы вытереть стол, но ни слова на этот счет не сказала. В конце концов, Ребекка ведь была дочерью викария. – Мне не нравится, что вы там сидите, все в пыли.
Да, так же, как дети учатся радовать своих родителей ездой на велосипеде или хорошим поведением в канун Рождества, они украдкой осваивают и «темные» искусства – хранение жестяных банок с печеньем или, как в моем случае, умение открывать и закрывать скрипучую дверь чердака без единого звука.
Хотя я не проделывала этот фокус уже много лет, я с удовольствием обнаружила, что до сих пор не потеряла сноровки. Остановившись перед дверью, я прислушалась к звукам, доносившимся снизу, но различила только звяканье китайского фарфора. У моих родителей была одна твердо устоявшаяся привычка в повседневных занятиях, и это было их совместное чтение газеты после обеда. Не было смысла даже пытаться вовлечь их в разговор; как только тарелки были отставлены в сторону и разлит по чашкам кофе, они радостно погружались в мир крикета и политической коррупции.
Юркнув в дверной проем, я включила одинокую лампочку, которая, казалось, висит под потолком чердака исключительно на нитях паутины. Продвигаясь вперед, я пыталась вспомнить, какая из досок пола скрипит под ногами, а на какую безопасно наступать… но вскоре поняла, что уже слишком много лет не пользовалась дорожкой, которую когда-то так хорошо знала.
Чердак, втиснутый под крутую крышу нашего дома, представлял собой треугольное помещение без источников естественного света, если не считать полукруглого окошка в северном фронтоне. Хотя на чердаке было пыльно и пусто, это место всегда обладало для меня странным очарованием; в детстве, когда бы я ни заглядывала в какой-нибудь древний кожаный чемодан или деревянный сундук, стоявший здесь, я всегда ожидала увидеть что-нибудь волшебное. Может быть, там скрывался забытый ларец с сокровищами, или потрепанный пиратский флаг, или связка любовных писем… Здесь всегда пахло семейными тайнами, кедровым деревом и нафталином. Чердак был для меня порталом в другие миры.
И вот однажды, когда мне было девять лет, волшебная дверь наконец отворилась.
Бабуля.
Я до сих пор вижу ее стоящей здесь, спиной ко мне, глядящей сквозь полукруглое окошко целыми часами… не с тоскливым смирением, какого можно было бы ожидать от человека, запертого под замком, а с живой решительностью, словно она была на страже, готовая в любую минуту отразить неожиданную атаку.
Все, что мне было прежде известно о матери моего отца, так это то, что она больна и лежит в каком-то госпитале далеко-далеко отсюда. Причем уточнение «далеко-далеко» было моим собственным объяснением того, почему мы никогда ее не навещали, хотя частенько ездили повидать дедушку во время его долгой безымянной болезни. И в общем и целом я представляла бабушку точно так же: лежащей в постели, с прозрачными трубками, тянущимися к ее телу, в каком-то странном балахоне, среди голых белых стен, с распятием, висящим над кроватью.
А потом, в один дождливый день, вернувшись из школы, я вдруг увидела странную высокую женщину, стоявшую посреди нашей гостиной, с небольшим чемоданом в руках и с необычайно безмятежным выражением лица.
– Диана, – сказала моя мать, нетерпеливо махая мне рукой, – подойди и поздоровайся с бабушкой.
– Здрасте, – пробормотала я и тут же поняла, что такое приветствие крайне неуместно.
Что-то в этой длиннорукой и длинноногой незнакомке было совершенно чуждо нам и нашему дому, я это прекрасно видела, только, насколько припоминаю, не могла определить, что же именно.
Может, потому, что она оставалась в дождевике, придававшем ей вид случайной прохожей, которая могла исчезнуть в любое мгновение. А может, я смутилась из-за того, что, судя по моему опыту – весьма, конечно, ограниченному, – она совсем не напоминала бабушку. Вместо похожей на цветную капусту химической завивки, какую предпочитали местные тетушки, ее седые волосы были заплетены в косу, падавшую на спину, а на лице почти не было морщин. Моя новенькая бабуля просто смотрела на меня спокойным, внимательным взглядом, в котором не заметно было ни особого интереса, ни каких-либо эмоций.