Царица амазонок - Фортье Энн. Страница 9
Я помню, что была разочарована ее манерой держаться отстраненно, но я также была по-детски убеждена, что она обязательно меня полюбит, просто потому, что она моя бабушка. Поэтому я улыбнулась, понимая, что нам суждено стать подругами, и увидела едва заметную искру удивления в ее серо-голубых глазах. Однако бабушка не улыбнулась в ответ.
– Добрый день, – сказала она со странным акцентом, из-за которого возникало впечатление, что бабушка произносит слова, не совсем понимая, что именно они означают.
– Бабушка болела, – объяснила мама, снимая школьный рюкзак с моей спины и прижимая к себе, – но теперь она чувствует себя лучше. И будет жить с нами. Здорово, правда?
И больше никаких объяснений по поводу случившегося не последовало. Бабушку поселили в комнате на чердаке, которую по такому случаю вычистили и обставили мебелью, и хотя бабуля была очень высокой женщиной, – по крайней мере, так казалось девятилетней мне – с невероятно большими ногами, она вела себя так тихо, что вам бы и в голову не пришло, что там, наверху, кто-то есть, если бы чердачная дверь не скрипела каждый раз, когда я отправлялась повидаться с новой родственницей.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, как глупо было с моей стороны полагать, что молчаливость бабули как-то связана с ее болезнью. Меня поражало, как она могла часами сидеть в кресле в нашей гостиной, уставясь в одну точку, в то время как мама сновала туда-сюда, прибираясь и суетясь.
– Ноги! – только и говорила ей мама, и бабушка послушно поднимала ноги, чтобы не мешать работе пылесоса.
Правда, пару раз бабушка как будто не слышала и этой просьбы, и тогда пылесос неожиданно замолкал… пока мама не догадалась добавлять слово «пожалуйста».
Иногда мама ругала себя за отсутствие терпения по отношению к бабуле, напоминая нам обеим, что «все дело в лекарствах, это не ее вина». В такие дни она останавливалась и наклонялась к креслу, чтобы погладить жилистую старую руку, лежавшую на подлокотнике, хотя ласка почти всегда была безответной.
Прошло несколько месяцев с момента появления бабушки в нашем доме, прежде чем я впервые по-настоящему поговорила с ней. Был воскресный день, и мы сидели в ее чердачной комнате, предоставленные сами себе, потому что мои родители уехали в город на чьи-то похороны. Я трудилась над каким-то особо нудным домашним заданием и, к моему растущему раздражению, ощущала взгляд бабушки на своей авторучке. В какой-то момент я остановилась в поисках подходящего слова, а бабуля внезапно подалась вперед, как будто только и ждала этой паузы, и прошептала:
– Правило номер один: не надо их недооценивать. Запиши это.
Напуганная ее странными словами, я все же послушно записала их прямо посреди своего сочинения, и когда она увидела результат, то одобрительно кивнула:
– Это хорошо… То, что ты делаешь. Пишешь.
Я не знала, что сказать.
– А вы не… не пишете?
На мгновение на ее лице вспыхнуло изумление, и я подумала, что чем-то ее задела. Потом бабуля опустила испуганный взгляд:
– Да. Я пишу.
В тот год на Рождество я подарила ей толстую тетрадь – одну из моих красных школьных тетрадей, оставшуюся чистой, – и три синие шариковые авторучки, которые купила специально для нее. Бабуля ничего не сказала, но, как только мои родители занялись своими подарками, поймала мою руку и сжала ее так, что мне стало больно.
С тех пор я больше не видела этой красной тетради. Но как-то раз, много лет спустя, уже после того, как бабушка умерла, я подслушала разговор родителей со старым школьным другом отца, доктором Трелони, психиатром из Эдинбурга. Я тогда устроилась на верхней ступеньке лестницы, чтобы как можно лучше слышать беседу в гостиной и в то же время иметь возможность в случае чего быстро убежать в свою комнату.
В тот вечер темой разговора была бабуля, а поскольку все мои вопросы о ней обычно натыкались на укоризненное молчание, я, естественно, была полна решимости не обращать внимания на сквозняк на лестнице и собрать максимум информации.
Отец, судя по всему, показывал доктору Трелони медицинские карты, поскольку они говорили о таких вещах, как «параноидальная шизофрения», «лечение электрошоком» и «лоботомия», о которых в то время я не имела ни малейшего понятия. Периодически шорох бумаг прерывался восклицаниями доктора типа: «Как необычно!» и «Вот это да!». И это, конечно, вызвало у меня такое горячее любопытство, что я просто вынуждена была спуститься на несколько ступенек и изо всех сил вытянуть шею, чтобы выяснить, что же там происходит.
Сквозь полуоткрытую дверь я увидела маму, сидевшую на нашем желтом диване и нервно кутавшуюся в шаль, и отца с доктором Трелони, стоявших у камина со стаканами виски в руках.
Я тут же сообразила, что за предмет вызывал такие эмоции в обычно невозмутимом докторе Трелони, – это была та самая красная тетрадь, которую я подарила бабушке на Рождество шестью годами ранее. Ясно было, что три авторучки не пропали даром, судя по тому, как зачарованно смотрел доктор на каждую страницу исписанной от корки до корки тетради.
– И что ты об этом думаешь? – спросил наконец отец, отхлебнув виски из стакана. – Я показывал эти записи нескольким специалистам в Лондоне, и все они уверены в том, что такого языка не существует. Воображаемый словарь, так они это назвали.
Доктор Трелони громко присвистнул, не обращая внимания на неодобрительный взгляд моей матери.
– Да, это вымышленный язык галлюцинирующего ума. Я-то думал, что все уже повидал, но это нечто особенное.
К несчастью, его свист заставил маму закрыть дверь в коридор, лишив меня возможности услышать остальную часть разговора.
С того самого вечера я стала мечтать лишь об одном: увидеть, что именно написала бабушка в своей тетради. Но стоило мне затронуть эту тему, как мама сразу же бросала то, чем в данный момент занималась, и восклицала:
– Ох, я совсем забыла! Диана, хочу тебе показать кое-что…
И мы тут же поднимались наверх, чтобы отыскать что-нибудь среди ее одежды, или обуви, или сумок – что-нибудь такое, что вполне могло бы мне пригодиться. Полагаю, таким образом мама хотела попросить прощения за то, что я не получала ответа на свои вопросы.
Однажды, зайдя в кабинет отца, я вдруг увидела, что он сидит за своим письменным столом, склонившись над той самой тетрадью, но то, с какой неловкой поспешностью отец спрятал тетрадь в ящик стола, послужило еще одним доказательством того, что он ни в коем случае не намерен обсуждать этот предмет. Так что мне оставалось только ждать. Я ничуть не сомневалась в том, что тетрадь по-прежнему хранится среди семейных бумаг. И вот однажды мое терпение лопнуло.
Мы с Ребеккой целый день были дома одни, развлекаясь привычным образом, пока вдруг не очутились на пороге отцовского кабинета.
– Мы просто обязаны узнать правду, – настойчиво сказала Ребекка, видя, что я колеблюсь. – Они не могут скрывать это от тебя. Это неправильно! Я уверена, это даже противозаконно. В конце концов, тебе уже шестнадцать!
Поощряемая ее негодованием, я наконец открыла ящик с семейными бумагами, и весь последующий час мы рылись в папках моего отца в поисках красной тетради.
За этот час мы обнаружили столько всего интересного, что, когда нашли наконец тетрадь, она уже не казалась нам такой важной. Разумеется, мы нашли в ней длинный список английских слов с переводом в группы каких-то причудливых символов, но маленький бабушкин словарик был далеко не так интересен, как письма врачей с описанием жутковатых средств ее лечения, включая такие тошнотворные процедуры, как лоботомия.
Буквально остолбенев от потока непредвиденной информации, мы с Ребеккой наконец сложили все обратно, в том числе и красную тетрадь, и вышли из отцовского кабинета с твердым убеждением, что некоторые вещи родители скрывают от детей по вполне разумным причинам.
С того дня я больше не видела бабушкиного словаря, хотя минуло уже двенадцать лет; на самом деле я даже не вспоминала о нем. Но он все равно сидел где-то в глубине, в какой-то мозговой извилине, и вот теперь, стоя на чердаке в этот дождливый октябрьский день, я знала, что не успокоюсь, пока он не окажется в моих руках.