Завидное чувство Веры Стениной - Матвеева Анна Александровна. Страница 12
– Вы сказали, что у Пикассо не было зависти, но ведь зависть есть у всех!
Старик поморщился, но быстро вспомнил, что молодость – это не только время здоровых коленных суставов, это ещё и период обобщений.
– Ему завидовали, это да. Страстно завидуют даже в наше время. Но я не представляю, кому бы мог завидовать Пикассо?
Вера теребила кисточку шарфа. Она не верила преподавателю потому, что знала о зависти больше его. А преподаватель, выпроваживая Веру, терзался кипящей, с пылу с жару, болью. Лучше бы Стенина спросила у него совета – где работать, чем заниматься?
Может быть, критика, – думала Вера. – Или книжки об искусстве, научно-популярные, для детей! Но правда была в том, что ей не хотелось ни того, ни другого. Мама однажды спросила: а что, если Вера сама начнет рисовать?
Будто забыла, какое тяжкое это было для дочери дело – любимое, как считается, детское занятие. Уроки изо в школе – унижение по расписанию, два раза в неделю по сорок пять минут. Юлькины рисунки висели на школьных выставках, чертила она, по мнению учителя, и вовсе божественно. А Вера не могла рисовать потому, что ясно видела картинку, которая уже сложилась у неё в воображении чётко, в деталях, в подробностях, – видела, но не умела перенести на лист бумаги. Компромиссов здесь быть не могло: или та самая картинка, или никакая, белый лист! Учитель, к сожалению, не мог оценить ненарисованную идею – он был из тех педагогов, что воспринимают учеников целым пластом, монолитом, классом в другом смысле этого слова. По отдельности каждый был всего лишь частью общего механизма, не более чем. Кроме того, любому – даже лучшему из учителей – всегда нужны результаты, высокие волны, иначе не видна работа. Собственно процесс учёбы или тем паче душа отдельно взятого ребёнка интересуют очень немногих. Поэтому Вера сидела над пустым листом, держала в руке сухую кисточку (колонковую, «всё лучшее – Вере») и ждала очередной двойки, которую учитель выводил в дневнике затейливым кренделем.
К несчастью, в университете всё вернулось: искусствоведов учат азам изобразительного искусства, чуть-чуть, как нашкодивших котят, окунают носом в акварель и гуашь. У Веры очень кстати открылась аллергия на гуашь, но все прочие техники ей следовало освоить и сдать. Надо было преодолеть дорогу от идеи до листа, и Вера двадцати лет от роду, зажмурившись, окунула кисть в баночку с коричневой краской. Рядом не было высокомерного учителя с его затейливыми двойками, не было Юльки и её божественных чертежей, вообще никого не было – дома, в своей комнате, Вера пыталась нарисовать мамину вазу из чешского стекла. У этой вазы не было никакой идеи. Ваза это ваза это ваза. Нарисуй – и получишь зачёт.
Потом настала пора портретов. Позировала девочка, которая училась курсом старше – у неё было сложное лицо, ужас, какая она некрасивая, думала Вера и так старалась выплеснуть своё недовольство этим лицом на холст, что чуть не забрызгала всё вокруг. А получилась – вполне симпатичная мордашка. Изящно, – пробормотал преподаватель, слово это было у него ругательным. Спустя несколько лет Вера снова увидела ту девочку – лицо натурщицы врезалось в память, словно камея. Удивительно, какая она была, оказывается, красивая!
Вера чертила и рисовала, но не думала о том, что это имеет какое-то отношение к искусству.
Наверное, я всё же стану критиком.
Копипасте мысль понравилась:
– Ты по жизни всех критикуешь!
Вера промолчала, хотя ком в горле рос с каждым проглоченным словом.
В июле, почти сразу же после отъезда Валечки, Вера вдруг начала мечтать о ребёнке. Чтобы сын, конечно. Её собственный детёныш. (Тот, кто отвечает за биологические часы, встроенные в каждую женщину, в случае Стениной явно поторопился – мало кто в девятнадцать лет представляет себя матерью.) А в сентябре, когда учёба ещё толком не началась и Вера слонялась по дому, не зная, чем себя занять, позвонила Юля Калинина и назначила встречу рядом с букинистическим магазином на улице Вайнера.
За окном в тот день был Левитан, осень девятьсот шестнадцатой пробы. Бывает такой сентябрь, что за него не жаль целого лета. Вера вышла из трамвая – тоже осеннего, жёлто-красного. Дедушка-памятник пытался снять с себя пальто и взмахивал рукой, подзывая гардеробщика. В сквере у ЦУМа продавали картины на массовый вкус. Уличный скрипач распиливал время на «до» и «после».
Летом из года в год Юлька уезжала к родственникам, в Оренбургскую область – однажды привезла оттуда Вере чёрно-зелёный, с жёлтой проплешиной арбуз, похожий на крокодила из детских книжек. Стенина не ждала Юльку раньше середины сентября.
Мышь вспрыгнула до самой гортани, как только увидела загорелую Калинину в джинсовых шортах и двух приставших к ней парней. Подруга быстро распрощалась с парнями – так стряхивают хлебные крошки с колен.
– Верка! Мне столько надо тебе рассказать!
Она просунула руку Вере под локоть – будто в плен взяла. Никак не может запомнить, я терпеть не могу ходить под руку.
Юльку душили новости, но она хотела преподнести их в соответствующих декорациях. Поэтому шла и давилась, говорила о погоде и орских степях, рассказывала о сестре из Оренбурга и брате из Бузулука. Вера отвоевала было свою руку, перевесив сумочку на плечо, чтобы Юлька не пыталась её больше схватить – но та просто обошла подругу с другой стороны и снова вцепилась ей в локоть. Добрались до Плотинки, спустились вниз к реке, перешли через мост – и там, среди чёрных скелетов заводских машин, Юлька открыла, наконец, великую тайну:
– Я беременна!
– Это хорошо или плохо? – спросила Вера. Мышь внутри плескала крыльями – опять не уберегла свою мечту! Ребёнок, малыш, бесценный мальчик – Вера просила его для себя… Не для Юльки!
Крылья зависти – как летательный аппарат с чертежей Леонардо.
Юлька улыбнулась:
– Сначала думала, что плохо. Девятнадцать лет, ни мужа, ни денег. А потом я попала на приём к дивному врачу. Елена Фёдоровна из консультации на Белореченской, помнишь?
Ещё бы не помнить. Носатая злая тётка, к которой Стенина пришла на следующий же день после того, как стала женщиной.
– Половой жизнью живёте? – громко, на весь район спросила её тогда Елена Фёдоровна. Вера с перепугу ответила невпопад:
– В переулке Встречном.
Пожилая медсестра (седая плюшка на затылке, бородавка под глазом – как окаменевшая слеза) подняла изумлённые глаза, а врачиха разозлилась:
– Мне неинтересно, где именно вы живёте половой жизнью.
– Я вчера, – блеяла Вера, – в первый раз…
– Член находился во влагалище? – проорала Елена Фёдоровна так зычно, что её могли услышать даже в трёх кварталах отсюда. Веру вынесло из кабинета и ещё долго носило по улицам, как сорванный ветром плакат об опасности венерических заболеваний.
А для Юльки эта Фёдоровна – дивный врач, «специалист, каких мало».
Вера гладила непонятный чёрный механизм, сложный как судьба – «Листопрокатная клеть с верхним приводом. Нейво-Шайтанский завод». Гладила нежно, словно кота, обделённого вниманием.
– Если бы не Елена Фёдоровна, – разливалась Юлька, – я бы точно пошла в абортарий, а мне, оказывается, нельзя. Отрицательный резус.
Вера отцепилась наконец от листопрокатной клети и увлекла Юльку выше, к «хвостовому молоту». Ему бы тоже пошли складчатые крылья летательного аппарата Леонардо. Юлька послушно шла, куда ведут, не смолкая ни на секунду. Рассказывала про единственный шанс родить здорового ребёнка.
– А отец кто? – не выдержала Стенина.
– Ну не Валентин же! – с гордостью сказала Юлька. – В Оренбурге познакомились. Мужчина-мечта!
Вера представила себе карамельку «Мечта» – лепёшку в розовом фантике. Она такие не любила, от «Мечты» болели зубы. Но, вообще, тут дело не в карамельках, а в том, что Юлька всегда приставляла к слову «мужчина» подпорку в виде дефиса и следом чёткую характеристику. Так появились мужчина-беда и мужчина-проблема, мужчина-песня и мужчина – последний герой, а вот этот, значит – мечта.