Я исповедуюсь - Кабре Жауме. Страница 105
После того как с помощью нескольких никуда не приписанных офицеров была подготовлена эвакуация лагеря, доктор Будден впервые за много месяцев не слишком хорошо спал. По вине одного waarom. И тонких, постепенно синевших губ. И обершарфюрер Бараббас, улыбаясь, делал ему инъекцию прямо через форму и улыбался почерневшими губами, окрашенными смертью, которая все не приходила, потому что это был только сон.
Ранним утром, прежде чем об этом догадался оберлагерфюрер Рудольф Хёсс, около двадцати офицеров и унтер-офицеров, среди которых были Будден и Бараббас, стараясь не шуметь, покинули лагерь и направились куда-нибудь как можно дальше от Аушвица.
И Бараббас, и доктор Будден весьма в этом преуспели: воспользовавшись суматохой, они сумели настолько дистанцироваться от своих дел и заодно от Красной армии, что смогли убедить встреченных по пути британцев в том, что они простые солдаты, бежавшие с Украинского фронта и мечтающие, чтобы война наконец закончилась и можно было вернуться домой, к жене и детям, если те еще живы. Доктор Будден превратился в Тильберта Хенша – так точно, капитан, из Штутгарта, – и у него не было никаких документов, которые могли бы это подтвердить, потому что капитуляция, вы понимаете. Я хочу вернуться домой, капитан.
– Где вы живете, доктор Конрад Будден? – спросил ведший допрос офицер, когда тот закончил свой рапорт.
Доктор Будден застыл с раскрытым ртом. Он сумел вымолвить только: что? – и посмотрел на него с удивлением.
– Где вы живете? – повторил лейтенант-британец по-немецки с жутким акцентом.
– Как вы сказали? Как вы меня назвали?
– Доктор Будден.
– Но…
– Вы никогда не были на фронте, доктор Будден. Тем более на Восточном.
– Почему вы называете меня доктором?
Британский офицер открыл лежавшую перед ним на столе папку. Армейская документация. Поганая привычка все архивировать и контролировать. Он – несколько моложе, но точно он – с таким взглядом, будто хочет пронзить кого-то насквозь. Герр доктор Конрад Будден, хирург, выпуск 1938 года. Ах да, и профессиональный уровень игры на фортепиано. Вот это да, доктор.
– Это ошибка.
– Да, доктор. Большая ошибка.
Только на третий год тюремного заключения из пяти, к которым его приговорили, поскольку каким-то чудом не вскрылась его связь с Аушвицем, доктор Будден начал плакать. Он был одним из немногих заключенных, кого до самого этого времени никто не посещал, потому что его родители погибли во время бомбардировки Штутгарта, а от извещения более или менее дальних родственников он отказался сам. Особенно родственников из Бебенхаузена. Ему не были нужны посещения. Он проводил день, глядя в стену, особенно с тех пор, как стал страдать бессонницей и по нескольку ночей подряд не смыкал глаз. Оставляя по себе ощущения глотка кислого молока, на него вдруг наплывали лица всех и каждого пациента, которые прошли через его руки, пока он работал под началом доктора Фойгта в кабинете медицинских исследований в Аушвице. И он решил для себя, что должен вспомнить как можно больше лиц, всхлипов, слез и криков ужаса, и часами неподвижно сидел за голым столом.
– Что?
– Ваша кузина Герта Ландау хочет посетить вас.
– Я сказал, что не хочу никого видеть.
– Она уселась у ворот тюрьмы и объявила голодовку. Пока вы ее не примете.
– Я не хочу никого видеть.
– На этот раз вы обязаны принять посетительницу. Нам не нужны скандалы на улице. Ее имя уже стало появляться в газетах.
– Вы не можете меня к этому принудить.
– Можем. Так, ребята, берите его под руки и покончим раз и навсегда со спектаклем, который устроила эта ненормальная.
Они привели доктора Буддена в зал свиданий. Его усадили напротив трех серьезных и торжественных солдат-австралийцев. Доктору пришлось провести около пяти бесконечных минут в ожидании – и наконец дверь открылась и в комнату ввели постаревшую Герту. Она с трудом подошла к нему. Будден опустил глаза. Женщина встала прямо напротив: их разделял только узкий стол. Она не села. Она только сказала: это тебе от Лотара и от меня. Тогда Будден взглянул на нее, и в этот момент Герта Ландау, наклонившись, плюнула ему в лицо. Ничего больше не сказав, она развернулась и вышла – чуть бодрее, как если бы стряхнула с плеч несколько лет. Доктор Будден не сделал ни единого движения, чтобы утереться. Какое-то время он сидел, глядя в пустоту, пока не услышал, как резкий голос приказывает: уведите его, – а ему послышалось: унесите эту падаль. И снова один, в камере, и снова лица пациентов, как глоток кислого молока. Начиная с тех тринадцати, на которых испробовали внезапную декомпрессию, продолжая теми многими, кто умер от привитых им болезней, и заканчивая группой детей, на которых был испробован возможный положительный эффект мази Бауэра. Без сомнения, чаще других он видел лицо фламандской девочки, которая говорила waarom, не понимая, зачем столько боли. И тогда у него появилась привычка – как если бы это было какое-то ритуальное действие – садиться за голый стол, расправлять грязную тряпку с неровным обтрепавшимся краем, на которой была еле видна бело-голубая клетка, и смотреть на нее не моргая, сколько достанет сил. И он чувствовал внутри такую пустоту, что был не способен плакать.
После нескольких месяцев ежедневного – утром и вечером – повторения одних и тех же действий, приблизительно на третий год заключения, его сознание постепенно стало более проницаемым: кроме всхлипов, визга, панических криков и плача, он начал вспоминать запах каждого лица. И наступил момент, когда ночью он уже не мог спать, – как те пятеро латышей, которых лишали сна на протяжении двадцати двух дней, пока те не умерли от утомления, не в силах больше смотреть на свет, с вылезшими из орбит глазами. И однажды ночью из его глаз полились слезы. С тех самых пор, когда ему было шестнадцать и Зигрид адресовала ему полный презрения взгляд в ответ на предложение встречаться, Конрад Будден не плакал. Слезы катились медленно, словно загустевшие, а может быть, нерешительные – после того, как не показывались столько лет. Прошел час, а слезы продолжали медленно катиться. И когда на улице розовые пальцы зари стали окрашивать темное небо, он разразился бесконечными рыданиями, а душа его вопрошала: waarom – как это может быть, warum, как это мне не приходило в голову плакать, видя такие грустные глаза, warum, mein Gott [326].
– Произведения искусства бесконечно одиноки, говорил Рильке.
Все тридцать семь студентов посмотрели на него молча. Адриа Ардевол встал, спустился со своего возвышения и поднялся на несколько ступеней амфитеатра, где сидели студенты.
– Никто не хочет высказаться? – спросил он.
Нет, никто не хочет высказаться. Мои студенты никогда не хотят высказаться, когда я бросаю им что-нибудь вроде того, что произведения искусства бесконечно одиноки. А если сказать им, что произведение искусства – это загадка, которую нельзя постичь разумом?
– Произведение искусства – это загадка, которую нельзя постичь разумом.
Продолжая свое восхождение, он добрался до средних рядов. Некоторые головы повернулись в его сторону. Через десять лет после смерти Франко студенты потеряли запал, заставлявший их предшественников во все вмешиваться и во всем участвовать – беспорядочно, бестолково, но страстно.
– Скрытая реальность предметов и жизни может быть приблизительно расшифрована только при помощи произведения искусства, даже если оно недоступно пониманию. – Он обвел глазами аудиторию. – В загадочном стихотворении отзывается эхо неразрешенного конфликта.
Поднялась одна рука. Девушка со стрижкой. Поднялась рука! Может быть, эта девушка сейчас спросит, будут ли все эти непонятные вещи, которые он говорит, на завтрашнем экзамене. Может быть, она попросит разрешения выйти из аудитории. Может быть, она сейчас спросит, можем ли мы при помощи искусства постичь все то, от чего пришлось отказаться человеку при конструировании предметного, объективного мира.
326
Почему… почему… почему, Боже мой (нидерл. и нем.).