Я исповедуюсь - Кабре Жауме. Страница 134
Увидев мой жест, старик, явно не сбитый с толку визитом Берната, продолжил, как будто знал текст наизусть, сказав: много лет я спрашивал себя, я задавал себе множество вопросов, которые все в конце концов слились в один. Почему выжил именно я? Почему, если я – никчемный человек, без всякого сопротивления позволивший солдатам увести трех дочерей, жену и больную тещу? Я ведь даже пальцем не пошевелил, чтобы их защитить. Почему же выжил именно я? Почему, если и до тех пор я был совершенно никчемен, служил бухгалтером в Hauser en Broers, вел скучную жизнь и единственное полезное, что сделал, – зачал трех дочерей: одну с волосами черными, как эбеновое дерево, другую – с темно-русыми, как благородная древесина дуба, и самую младшую – с золотисто-рыжими, как мед? Почему? За что это страшное наказание – мучительная тревога оттого, что ничего не известно наверняка, оттого, что я не видел их мертвыми и до конца не уверен, что они мертвы, три дочери, жена и теща, которая все время кашляла? После двух лет поисков, предпринятых мной после войны, мне пришлось принять вывод судьи, который заключил следующее: на основании имеющихся доказательств, как прямых, так и косвенных – последние он называл неоспоримыми, – можно почти с полной уверенностью утверждать, что все они умерли в день прибытия в Освенцим, поскольку в те месяцы, согласно найденным в концлагере документам, всех женщин, детей и стариков сразу отправляли в газовые камеры и оставляли только работоспособных мужчин. Почему выжил я, именно я? Когда меня отогнали от дочерей и Берты, я решил, что меня ведут на смерть, потому что по наивности подумал, будто немцам опасен я, а не женщины. Но все было наоборот: для них опасность представляли женщины и дети, особенно девочки, через которых проклятая еврейская раса может размножиться и в будущем отомстить. Они не отступали от этой идеи – вот почему я все еще жив, странным образом жив сейчас, когда Освенцим превратился в музей, где один только я ощущаю жуткий запах смерти. Быть может, я дожил до этого дня и рассказываю вам все это потому, что струсил в день рождения Амельете. Или потому, что в дождливую субботу в бараке украл плесневелый сухарь у старого Мойши из Вильнюса. Или потому, что отступил на шаг, когда блокфюрер решил нас проучить и стал бить прикладом всех подряд, и удар, который предназначался мне, убил паренька, чьего имени я уже никогда не узнаю, – он был из украинской деревушки на границе с Венгрией, и волосы у него были черные как уголь, еще чернее, чем у моей бедняжки Амельете. Или потому, что… Откуда мне знать… Простите меня, братья, простите меня, доченьки, Жульет, Тру и Амелия, и ты, Берта, и ты, мама, простите меня за то, что я выжил.
Он замолк, но по-прежнему смотрел в одну точку, ничего не видя вокруг, потому что о такой боли невозможно рассказывать, глядя кому-то в глаза. Он сглотнул слюну, а я, будто приросший к креслу, и не подумал о том, что старику, так долго говорившему, хорошо было бы выпить воды. А он, словно и не хотел пить, продолжил свой рассказ и сказал: вот так я жил – повесив голову, оплакивая свою трусость и пытаясь найти хоть какой-то способ исправить свою подлость, пока мне не пришло в голову найти место, куда никогда не проникают воспоминания. Я стал искать укрытия. Безусловно, я ошибался, но мне необходимо было хоть какое-то прибежище, и я попробовал приблизиться к Богу, в котором разуверился, ибо Он и пальцем не пошевельнул, чтобы спасти безвинных. Не знаю, сможете ли вы меня понять, но полное отчаяние толкает человека на странные поступки: я решил поступить в картезианский монастырь, где мне объяснили, что это была не самая удачная идея. Я никогда не был верующим. Я христианин по крещению, но у нас дома религия сводилась к следованию традициям, и от родителей мне передалось равнодушие к вере. Я женился на моей любимой Берте, на моей храброй супруге, которая была еврейкой, но тоже не из религиозной семьи, и из любви ко мне не раздумывая вышла замуж за гоя. Благодаря ей я стал евреем в душе. После отказа картезианцев я стал говорить неправду и в двух других местах, куда обращался, никогда не объяснял причин моего страдания, даже не показывал его. Я понял, чтo нужно говорить, а о чем следует молчать, и когда постучался в ворота четвертой обители – аббатства Святого Бенета Акельского, то был уверен, что никто не станет препятствовать моему запоздалому воцерковлению. Я попросил, коли послушание не потребует иного, жить в монастыре постоянно, исполняя самую тяжелую работу. С тех самых пор я снова начал понемногу говорить с Богом и научил коров слушать меня.
Тут я услышал, что звонит телефон, но у меня не хватило духу подойти. К тому же впервые за два года я не боялся звонившего телефона. Незнакомец, который постепенно переставал быть таким уж незнакомым, которого звали Маттиас, а с некоторого времени – брат Роберт, посмотрел на телефон, а потом на Адриа, ожидая, что тот будет делать. Поскольку хозяин не проявил никакого интереса к звонку, старик снова продолжил.
– Вот так, значит, – произнес он, чтобы заставить себя говорить дальше. Но возможно, он уже все сказал, потому что начал складывать грязную тряпицу, будто собирая лоток на рынке после долгого трудового дня. Он делал это аккуратно, вкладывая в это действие всю душу. Потом положил сложенную салфетку перед собой. И повторил: dat is alles [394], как будто никаких объяснений больше не требовалось. Тогда Адриа нарушил свое долгое молчание и спросил: зачем вы мне все это рассказали? и добавил: при чем тут я?
Никто из них не заметил, что охрипший телефон перестал звонить. Теперь до них долетал только приглушенный шум машин, ехавших по улице Валенсия. Оба молчали, словно прислушиваясь к звукам барселонского Эшампле. Пока наконец я не посмотрел старику в глаза, а он, не отвечая на мой взгляд, не сказал: я признаюсь вам, что не знаю, куда делся Господь Бог.
– Да, но…
– Долгие годы в монастыре Он был частью моей жизни.
– Этот опыт оказался для вас полезным?
– Не думаю. Но мне пытались доказать, что страдание создал не Бог, что оно – следствие свободы человека.
На сей раз он посмотрел на меня и продолжил, слегка повысив голос, словно на собрании: а землетрясения? А наводнения? И почему, когда кто-то совершает зло, Господь не препятствует ему? А?
Он положил ладони на сложенную тряпицу.
– Я много раз говорил об этом с коровами, когда был пастухом в монастыре. И всегда приходил к неутешительному выводу, что виноват Бог. Потому что не может быть, чтобы зло было заключено только в воле злодея. Это слишком просто. Это, в конце концов, дает нам право убить его: изведи червя, изведешь и гниль, сказано Господом. А это не так. Хоть и без червя, а гниль живет в душе нашей долгие века.
Он огляделся, не замечая книг, которые его так впечатлили, когда он вошел в кабинет. И продолжал:
– Я пришел к заключению, что раз Всемогущий Бог позволяет зло, то Бог – это измышление дурного вкуса. И я сломался в душе.
– Я понимаю вас. Я тоже не верю в Бога. Виновный всегда имеет фамилию и имя. Его зовут Франко, Гитлер, Торквемада, Амальрик, Иди Амин, Пол Пот, Адриа Ардевол или как-нибудь еще. Но у него есть имя и фамилия.
– Нет. Инструмент зла всегда имеет имя и фамилию. Но вот само зло, сущность зла… этого я еще окончательно не понял.
– Только не говорите мне, что вы верите в дьявола.
Он несколько секунд молча смотрел на меня, как будто взвешивая мои слова, отчего я в конце концов даже почувствовал гордость. Но нет, его голова была устроена иначе. Ему явно не хотелось философствовать:
– Тру, та, что с темно-русыми волосами, Амелия, та, что с черными, как эбен, Жульет, солнечно-рыжая малышка. И больная теща. И мой щит, моя жена Берта, которая, как приходится думать, умерла пятьдесят четыре года и десять месяцев назад. А я по-прежнему чувствую вину за то, что до сих пор живу. Каждое утро я просыпаюсь, думая о том, что им меня не хватает, и так день за днем… И теперь, когда мне исполнилось восемьдесят пять, а я все никак не умру, я испытываю ту же боль все с той же силой, как в тот день. А поскольку я, несмотря ни на что, никогда не верил в прощение, я решил отомстить…
394
Вот и все (нидерл.).