Та, которой не стало - Буало-Нарсежак Пьер Том. Страница 2

— Милый! Я тоже хочу подписать страховой полис. Кто знает, кому жить, а кому помереть. Ты сам так сказал… А вдруг ты останешься один-одинешенек, без прислуги, без родной души!

Разумеется, он с ней спорил. Приличия были соблюдены. И она все подписала. С тех пор прошло больше двух лет.

Два года! Срок, в течение которого страховые компании воздерживаются от выплаты страховки в случае самоубийства клиента… Люсьен никогда не полагалась на случай. Кто знает, какой вывод может напроситься при расследовании? Надо, чтобы у страховщиков не было ни малейшего повода для придирок…

Все до последней мелочи было тщательно продумано. Два года достаточный срок, чтобы все учесть, взвесить все «за» и «против». Нет. Бояться абсолютно нечего.

Десять часов. Равинель поднялся и подошел к Люсьен, стоявшей у окна. На маслянисто-мокрой улице ни души. Он взял Люсьен под руку.

— Ничего не могу с собой поделать. Нервы. Как подумаю…

— А ты не думай.

Так они и стояли, не шевелясь, рядом, чувствуя гнет тяжкой тишины, в которой лихорадочно отстукивал секунды будильник. За спиной у них мерно покачивались на воде иллюминаторы «Смолена» — бледные, с каждой минутой тускнеющие луны. Туман сгущался, а звуки патефона стали таять и напоминали теперь гнусавое позвякивание телефона.

Равинель уже не знал, на каком он свете. В детстве он так представлял себе чистилище: долгое ожидание в тумане; долгое, томительное ожидание; он закрывал глаза, и ему чудилось, что он падает в бездонную пропасть. От ужаса кружилась голова, и все-таки это было приятно; мать трясла его: «Что ты делаешь, дурачок?»

— Играю.

Смущенный, растерянный, немного виновато, он снова открывал глаза. Позднее, когда аббат Жуссом спросил его при первом причастии: «Дурных мыслей нет? Ты ничем не осквернил свою чистоту?» — он сразу вспомнил про игру в туман. Да, в ней наверняка было что-то нечистое, порочное. И, однако, всю жизнь он играл в эту игру. С годами он ее усовершенствовал. Он научился вызывать в себе странное чувство, будто он стал невидимкой и рассеивается, как облако… Например, в день похорон отца… Тогда действительно стоял туман, такой густой, что катафалк погружался в его хляби как судно, идущее ко дну. Это был переход в мир иной. Не грустно, не весело. Наступало великое умиротворение. По ту сторону запретной черты…

— Двадцать минут одиннадцатого.

— Что? И опять Равинель очутился в плохо освещенной, бедно обставленной комнате, рядом с женщиной в черном пальто. Вот она вытаскивает из кармана пузырек. Люсьен! Мирей! Он глубоко вздохнул и вернулся к жизни.

— Ну-ну! Фернан! Встряхнись, открой графин. Она разговаривала с ним как с мальчишкой. За это он и любил ее — врача Люсьен Могар. Еще одна шальная, неуместная мысль. Врач Люсьен Могар — его любовница! Иногда это казалось ему просто невероятным, даже чудовищным. Люсьен вылила содержимое пузырька в графин с водой, взболтала смесь.

— Понюхай-ка. Никакого запаха.

Равинель склонился над графином. Верно, никакого запаха. Он спросил:

— А ты уверена, что доза не слишком большая? Люсьен пожала плечами.

— Если бы она выпила весь графин, тогда не ручаюсь. И то еще неизвестно. Но она же выпьет стакан или два. Успокойся, я знаю, как это подействует! Она тут же уснет, можешь мне поверить.

— И… при вскрытии не обнаружат никаких следов?

— Это же не яд, бедный мой Фернан, а снотворное. Оно сразу усваивается… Ну, садись за стол!

— Может, рановато? Они одновременно глянули на будильник. Без двадцати пяти десять. Сейчас парижский поезд проходит сортировочную в Блоттеро. Через пять минут он остановится у вокзала Нант-Пассажирская. Мирей ходит быстро. На дорогу у нее уйдет не больше двадцати минут. Даже меньше, если она доедет до площади Коммерс на трамвае.

Равинель сел, развернул ветчину. При виде розоватого мяса его чуть не стошнило. Люсьен налила ему вина, в последний раз оглядела комнату и, кажется, осталась довольной.

— Ну, я пошла… Пора… Не нервничай; веди себя как ни в чем не бывало, и — вот увидишь — все будет в порядке.

И, прежде чем уйти, она обняла Равинеля, чмокнула его в лоб, еще раз взглянула на него. Он решительно отрезал кусок ветчины и стал жевать. Он не слышал, как вышла Люсьен, но по особенному оттенку тишины понял, что остался один, и его вновь охватило беспокойство. Он старался воспроизвести свои обычные жесты — крошил хлеб, выбивал кончиком ножа на клеенке марш, рассеянно просматривал машинописные счета:

Спиннинг «Люксор» (10) — 30 тысяч франков.

Сапоги, модель «Солонь» (20 пар) — 31 500 франков.

Трости «Флексор» с массивным набалдашником — 22 300 франков.

Но это плохо ему удавалось. Он не мог проглотить ни куска. Откуда-то издалека — то ли со стороны Шантенэ, то ли с Вандейского моста — донесся гудок паровоза. Из-за этого проклятого тумана ничего не разберешь. Бежать? Люсьен небось притаилась где-то на набережной. Поздно. Мирей уже не спасти. И все из-за каких-то двух миллионов! И ради честолюбия Люсьен, пожелавшей за его счет обосноваться в Антибе. Она все продумала досконально. У нее мозг дельца, сверхусовершенствованная вычислительная машина. Самые сложные расчеты мигом укладываются у нее в голове. Ни единой осечки. Стоило ей полуприкрыть глаза и пробормотать: «Внимание! Только не путать!» — и система приходила в действие — щелк-щелк. Ответ поступал исчерпывающий и точный. А вот он…

Он вечно путался в счетах, часами копался, перебирал бумаги, забывал, кто заказывал патроны, а кто — бамбуковые удилища. Ему опротивела его работа. Зато в Антибе…

Равинель уставился на сверкающий графин; ломтик хлеба, преломленный стеклом, напоминал губку.

Антиб! Роскошный магазин… В витрине духовые ружья для подводной охоты, очки, маски, облегченные водолазные костюмы… Клиентура — падкие до подводной охоты богачи. Море, солнце. Мысли все только легкие, приятные, от которых не покраснеешь. Ни тебе туманов Луары, Вилена, ни тебе игры в туман. Он станет другим человеком — так обещала Люсьен. Будущее ясно как на ладони. Равинель уже видел себя в тонких фланелевых брюках, в рубашке от Лакоста; он загорел, все на него заглядываются…

Поезд просвистел чуть не под самым окном, Равинель потер глаза, встал, приподнял край шторы. Наверняка это поезд Париж — Кемпер направляется в Редон после пятиминутной стоянки в Ангиане. И Мирей приехала в одном из этих освещенных вагонов, за которыми бежала по шоссе вереница светлых квадратов. Вот купе в кружевах и в зеркалах. Там пусто, а в остальных полно хохочущих жующих моряков. Где же Мирей? В последнем купе, закрыв лицо сложенной газетой, спал какой-то мужчина. Хвостовой багажный вагон растворился вдали, и тут Равинель заметил, что музыка на борту «Смолена» стихла. Иллюминаторов уже не было видно. Мирей, должно быть, где-то неподалеку быстро выстукивает по безлюдной улице каблучками-шпильками. Может, у нее в сумочке револьвер — тот самый, что он оставлял ей, уезжая по служебным делам? Но она не умеет им пользоваться. Равинель. схватил графин за горлышко, поднял ближе к свету. Вода прозрачная, наркотик не дал осадка. Он смочил палец, лизнул. У воды какой-то легкий привкус. Почти незаметный. Если не знать, то и не почувствуешь…

Без двадцати одиннадцать.

Равинель через силу проглотил несколько кусочков ветчины. Он уже не смел шелохнуться. Пусть Мирей так и увидит его — одного, мрачного, усталого, за жалким ужином на уголке стола.

И вдруг он услыхал ее шаги по тротуару. Ошибки быть не может. У нее почти бесшумная походка. И тем не менее он узнал бы ее из тысячи: порывистые шаги, стесненные узкой юбкой. Чуть скрипнула калитка, и снова тихо. Мирей на цыпочках прошла через палисадник, осторожно взялась за дверную ручку. Равинель, спохватившись, снова потянулся к ветчине. Он невольно сел на стуле чуть боком. Его пугала дверь за спиной. Мирей, конечно, уже приникла к створке, приложила к ней ухо и вслушивается. Равинель кашлянул, звякнул горлышком бутылки с вином о край стакана, зашуршал листками бланков. Может, она ожидает услышать звуки поцелуев…