Роксолана. В гареме Сулеймана Великолепного - Загребельный Павел Архипович. Страница 81

– И что? И тогда султан примет мое посольство от светлейшего короля польского?

– Все зависит от ответов, которые пан посол даст мне здесь сегодня.

– Так пусть пан – как пана зовут? – Гасан?.. так пусть пан Гасан поскорее спрашивает, что ему нужно.

– Я хотел спросить про Рогатин. – Рогатин?

– Да. Известен ли пану послу такой город в королевстве – Рогатин?

– А почему это я должен знать какой-то паршивый город русинский, прошу пана?

У Гасана так и чесался язык заметить, что и Тенчин, из которого родом пан посол, не такой уж знаменитый город, кажется, даже менее известный, чем Рогатин. Но сдержался. Спокойно сказал:

– Значит, пан слышал про такой город.

– Слышал, слышал, и что с того?

– Он цел, не сожжен, не разрушен?

– А откуда мне знать?

– Плохо, – вздохнул Гасан. – Хуже, чем я ожидал.

Посол несколько встревожился. Стараясь пригасить хоть немного ярость в своих шляхетских очах и придать голосу доброжелательность, спросил:

– А почему пана интересует этот треклятый Рогатин?

– Да потому, пан посол, что наша султанша, прославленная Хасеки, первая жена всемогущественного Повелителя Века Сулеймана, родом из вашего Рогатина.

– Из Рогатина? – ударил о полы пан Ян. – Быть того не может! – И, кажется, она внебрачная дочь вашего короля.

– А уж этого-то никак и не может быть! – закричал посол и замахал на Гасана руками, будто отгоняя его прочь.

– Почему же? Разве ваш король никогда не был мужчиной и не было у него любовных приключений на охоте или на войне?

– О, наш король, – пан Ян покрутил свой пышный ус, – наш король разбил столько сердец!..

– Он мог разбить какое-то сердце и в Рогатине.

– А мог, мог…

– Но нас не это интересует. Никто не возбраняет королям иметь внебрачных детей, но никто не может помешать этим внебрачным детям иметь свою судьбу, иногда и счастливую. Нас интересует сам Рогатин. Подробнейшие сведения.

– Где же я их раздобуду? – забормотал растерянно посол.

– Далее, – жестко продолжал Гасан, – узнать о людях по фамилии Лисовские. Уцелел ли кто-нибудь из них. Если исчезли все, то куда и когда. Есть ли какие-нибудь следы. Далее…

Он стал называть фамилии, махнув, чтобы посольские советники записывали.

– Но откуда же, откуда я могу все это знать? – кричал почти в отчаянии пан Ян.

– Если не знаете, пошлите своих людей назад в королевство, пусть разузнают обо всем и привезут нам эти сведения.

– Дорога лишь в один конец займет два месяца. Да два месяца обратно. Да месяц на всякие непредвиденные обстоятельства. Мне придется сидеть здесь полгода! Раны господни!..

– Тут сидели и по три года, – успокоил его Гасан. – И не с такими удобствами, как вы, бывало, что и в подземельях Эди-куле. Поэтому лучше подумайте, кого вы пошлете, что вам понадобится в дороге, завтра я снова приду, чтобы уладить все дела.

Посол смотрел на этого странного человека, который говорил на таком хорошем славянском, но ведь что говорил! Невероятно! Послать своих людей лишь затем, чтобы они посмотрели на тот окаянный Рогатин и разыскали там каких-то Лисовских, Теребушков, Скарбских? А ему сидеть в этом ужасном караван-сарае, кормить блох и ждать, пока его люди еще дважды повторят ту страшную дорогу, которую они с ним только что перенесли? Горы, пропасти, разливы рек, клокочущие воды, грязища, водовороты, разбитые колеса, поломанные конские ноги, сдохшие волы, арбаджии с разбойничьими мордами, сонные михмандары-стяжатели и их слуги, законченные негодяи чохадары, пограничные янычары – чорбаджии, которые грабят и тех, кто въезжает в империю, и тех, кто выезжает из нее, не считаясь ни с султанскими фирманами, ни с охранными грамотами, ни с королевскими письмами; горная стража с барабанами, которая должна охранять путников от грабителей, а на самом деле обдирает всех, кому выпало несчастье проезжать мимо нее.

– Пан шутит! – все еще не веря, воскликнул посол, но Гасан уже сказал все и не имел намерения продолжать разговор, поклонился послу, его усатым советникам и, подметая каменные полы снопом перьев на своей шапке, стал пятиться к двери. Посол чтото шептал вдогонку, наверное, проклиная окаянного этого янычара, а может, и самого султана с его султаншей, которой вздумалось родиться именно в Рогатине, а не где-нибудь в другом месте.

К проклятиям Гасан был привычен, но думалось ему сейчас не о том. Понял вдруг, что впервые с того времени, когда он маленьким был скручен сыромятным ремнем, брошен поперек татарского седла, вывезен из родного края, впервые после того черного дня ему выпадет случай вернуться под родное небо, увидеть степь, реку, тополя. А в самом деле – почему бы не поехать ему с людьми посла в Рогатин? Ведь все равно кто-то же из султанских людей должен их сопровождать.

С этим намерением, не весьма заботясь тем, что посол не дал никакого ответа относительно Рогатина, предстал Гасан перед Роксоланой и высказал ей свое желание.

– Нет, ты останешься здесь, – твердо сказала Роксолана. – Конечно, было бы лучше всего поехать тебе самому туда и разузнать обо всем. Но я не могу тебя сейчас отпустить. Со временем будешь ездить. Может, и далеко. Надеюсь на это. Сегодня еще не время. Я должна иметь верного человека там, где сама быть не могу. Ты нужен мне здесь. О поляках позабочусь. Проследи, чтобы у них все было хорошо. И смени свою одежду. Не могу больше видеть эти янычарские лохмотья. Иди.

Он понадобился султанше еще раньше, чем предполагалось. Из Египта наконец прибыл в блеске и роскоши великий визирь Ибрагим, привез золото для державной казны, роскошные дары для султана, тысячи рабов и рабынь, привез подарки и для султанши Хасеки. К тому огромному изумруду, что украшал подаренное Роксолане султаном после Родоса платье, Ибрагим добавлял теперь изумрудные серьги, перстень и браслет. Хотел вручить султанше сам, не мог никому доверить такую ценность. Роксолана же понимала: хочет говорить с ней без свидетелей. Держала его в руках, каждый миг могла выдать султану, рассказав, как он покупал ее, как однажды велел привести в свою ложницу, как, уже отдавая в султанский гарем, срывал с нее одежду, чтобы увидеть то, что ему не принадлежало. Пока находился далеко от Стамбула, был спокоен, а теперь ходил как по лезвию бритвы, ожидая самого ужасного от этой непостижимой женщины, особенно же когда узнал от верных людей обо всем, что произошло в последнее время в столице. Она не пожелала видеть Ибрагима. Кизляр-ага лишь почтительно поклонился в ответ на ее отказ и ничего не сказал, ибо не смел, но султан, которому, наверное, пожаловался сам великий визирь, при встрече с Роксоланой высказал недовольство таким ее отношением к своему любимцу.

– Он хотел бы сам поклониться тебе. Дары надо принимать. – Пусть передаст через кизляр-агу.

– Но ведь ты могла бы и допустить к себе великого визиря.

Ему приятно собственноручно передать тебе столь ценный подарок. Он хотел бы завоевать твою дружбу.

– Дружбу подарками не завоевывают.

– Ибрагим чтит тебя и хотел бы высказать это лично.

– Вы забыли, что я родила вам сына. Женщина после родов должна очиститься.

– Разве моя султанша не чистейшая из женщин? Я помню, как после рождения Селима ты уже через неделю захотела посмотреть на свадьбу Ибрагима и Хатиджи.

– Уже забыла об этом.

– Но великий визирь не забыл той высокой чести. Хочет высказать свою благодарность. Он человек учтивый.

– Пусть. Не желаю его видеть.

– Но почему же?

– У меня болит голова.

– Сегодня болит, а завтра?

– Для него – будет болеть всегда.

Сулейман скупо усмехнулся на эту, как он счел, остроту его милой Хуррем. Прощал ей все. Ослепленный любовью, не замечал, как постепенно сбрасывает она кандалы рабства, высвобождается из крепких тисков гарема, вырывается на волю, какой еще не знала ни одна женщина при Османах. Все ее прихоти, как ни резко расходились они с предписаниями шариата, он удовлетворял охотно и безотказно, считая их обычными женскими прихотями и не замечая, что рядом с ним рождается характер могучий, твердый, непреклонный, властный. Подсказать ему никто не умел. Сделала бы это валиде, но после янычарского бунта сын не слушал мать. То же с сестрами. Ибрагим был слишком осторожен, когда речь заходила о султанше, никогда не чувствовал себя уверенным относительно этой женщины, а теперь должен был просто бояться ее. Может, великий муфтий? Но тот ничего нового султану бы не сказал, да и не имел права вмешиваться в дела гарема. Может, и сама Роксолана еще не чувствовала своей истинной силы, так же как не умела почувствовать и распознать всей сложности мира после пятилетней однообразной жизни в гареме. Походила на людей, обреченных по характеру своих занятий на уединенное существование, – на художников, философов, схимников, обыкновенных заключенных, которые без надлежащей подготовки и необходимой душевной твердости и закалки неожиданно оказываются в мире чужом, враждебном, созданном не ими и не для них, и на первых порах (а то и навсегда) теряются, ломаются, скатываются до услужливости. Но сходство это было у Роксоланы лишь внешнее, неосознанное, сознание же ее бунтовало, восставало против любой покорности, маленький аистенок летел в небо на твердых крыльях, летел пока еще невысоко, но замахивался на полет высокий, может, наивысший. Высоты она не боялась никогда. В Рогатине взбиралась с мальчишками на самые высокие деревья разорять вороньи гнезда. Еще и раскачивалась на ветках так, что качалось вокруг все окружающее пространство, – от страха хотелось зажмуриться, но она не закрывала глаз, приучала себя к страху, к опасности, к отчаянности. Тогда была поповской дочкой, которой все прощалось, теперь стала султаншей – так почему бы и тут не прощалось ей все, что она только вознамерится сделать? Однообразие неволи губит человеческую душу. Она должна была спасать свою душу, не дожидаясь ничьей помощи, не надеясь ни на поддержку, ни на сочувствие. В каком отчаянии, в какой тревоге жила она все эти годы – кто об этом знал, кто думал? Преодолела все, теперь должна была верить, что никто ее не одолеет, – в этом было спасение и хоть какое-то возмещение за навеки утраченную родину и отчий дом. Султан стоял у истоков ее величайшего несчастья, и спасением от несчастья тоже должен был стать этот человек с темным скуластым лицом, с нахмуренными бровями, понуро искривленным носом, тонкой шеей, тонкими губами и с равнодушием, доводившим до отчаяния. Султан знал только ее любовь, видимо, считал, что в этой маленькой Хуррем другого чувства не может быть, понятия не имея о том, что ненависть в ее сердце намного пышнее и сильнее, чем любовь, да и как могло быть иначе в этих дворцах, где ненависть взращивали, как цветы, собирали, как дождевую воду в пустыне, копили, как хлеб в закромах?