Таганский дневник. Книга 2 - Золотухин Валерий Сергеевич. Страница 108
Завтра суббота. И Пасха потом. Сегодня прошли мою сцену, и завтра на репетицию можно не ходить или сесть в углу с бутылкой воды и читать.
Суббота
Завтра день рождения театра — 31 год. 30-летие мы встретили в Париже. Через год — мы в Афинах. Привез ли я деньги какие из Парижа? Конечно, привез. И книг много продал. Теперь мне надо освоиться здесь. Найти магазин с русскими книгами и сдать на комиссию.
Вторник
Идет репетиция.
Маша:
— Хорошо пели 23-го. Но тебе не показалось, что Юрий Петрович был какой-то грустный?
— Да, Маша, показалось. Но он много выпил вина. Возраст. Как не крути — с ярмарки.
Уже три месяца он один… Какой-то бульон в Москве готовила ему с собой сестра. Квартиру он сдает. Надо полагать, какие-то важные расходы он оплачивает и Никите, и сестре. И вот сейчас… а что дальше?! Была борьба с властью, с партией, за будущее России. Сейчас и этого нет. Политическая возня вне эмиграционных ячеек Не у дел многие, в том числе и он. Бродский может написать еще книгу стихов. Хотя он может уже ничего не писать. Ему можно попробовать вернуться в С-Петербург. Хотя он уже был в России, видел и возвращаться не хочет. Нобелевскую он получил… А у шефа нет того признания. Два месяца он отсидел в Москве без всякого шума, без всякого навара. А выйдет ли «Медея»? Она выйдет, но шума не произведет. К сожалению.
И эта глава, да и вся повесть неуклюжая и громоздкая будет оправдательным документом моей жизни — неуклюжей, серой и не очень веселой. Жить скучнее нельзя, а сделать больше — что это вообще значит? Получение Нобелевской премии за «21-й км» я назначил на свое 70-летие, а проживу я по цифрам 73 года, по лермонтовскому цифирию.
Я очень жалею, что не оставил Денису письмо для Филатова. Но что бы я в нем написал? Что, дескать, давай, Леня, мириться? Или — ты прости меня, а я тебя? Какая-то нелепость. В чем я перед ним виноват? Или перед ними? Да что, собственно, возвращаться к этим протоколам. Мы виноваты все, что так случилось. Но это же проще всего — сказать, что виноваты все, а значит, никто. Осудим друг друга и помиримся. Ну, попросим мы друг у друга прощения, ничего не требуя взамен, не ожидая никакой выгоды, ни материальной, ни нравственной. Чтобы жить спокойно. А очень тебе беспокойно, да?!
Суббота. Афины
А когда я стал самим собой? Когда я стал становиться? Что-то очень важное произошло с кровью, когда я взял гранки первой повести в «Юности» с рисунками мамы, очень похожей на Ию Саввину. Я еще боялся, что Шацкая по этому поводу скандал мне учинит. Тогда что-то произошло. Мне было 32 года, то есть 22 года назад. И что произошло за эти 22 года? Да ничего, если, конечно, не считать Сережи и теперь Оленьки-внученьки, а хотелось доченьку. Не получилось. Но я отвлекся. Вот я стал самостоятельным, самим собой. А до этого разве не был я самим собой?! Разве в Тарусе, когда снимался «Пакет», когда приезжала ко мне Нинка и мы спали в сарае, катались на лодке в дождь… разве я не был счастлив, и жизнь разве не казалась мне подарком и блаженством? Еще не было Дениса… Его так хотелось, о нем так мечталось… и вот уж он — отец. Я помню эту Тарусу очень хорошо… А разве июнь 88 года не принес мне силы жить, выжить и удариться вновь в мечтания? Опять захотелось жить и что-то делать… А разве не был счастлив я, когда ловили на озере у цыгана рыбу с Тамарой, в Кижах, и я ругался страшно, но весело? Нет, хулиганил я, конечно, много. Надо было жить скучнее.
Но сделать больше… Нет, жил, как умел… да не жалуюсь я и сейчас, просто разбираюсь с самим собою. И как-то отчетливо захотелось мне скорее к жене перейти. Я был с Тамарой счастлив. Зачем Бога гневить? И переезд на Академическую, и доставание мебели и паласов — все это составляло круг забот счастливых. Так что же произошло? Отчего сейчас так грустно, так безнадежно?
Что мне самому себе заказать, какой рубеж назначить, чем наградить себя, за что уважение и самость вернуть? За «21-й километр, или Покаяние»? Надо бы хорошо написать. А сегодня надо перейти. Как это случилось? А случилось это так. Историйка подловатая. «Отчего же ты плачешь, ива? Одинокая и ничья…» Одинокая моя, бедная Тамара. Ее одиночество жуткое. Но я о ней хорошую главу напишу, о моей несчастной жене. Господи, спаси и сохрани ее!
Какое роскошное занятие — читать Терца. И что же это Солженицын так вляпался?! Не разобрался или приревновал все-таки… или почувствовал, что теснят его?..
А теперь я в номере, под подушками каша варится. Это называется обед. Оксана Раздобудько не звонила вчера, к телефону-то я подходил, трубку-то между глотками виски я поднимал. Прочитала ли она книжку мою? Любопытно, как она к ней отнесется… Она гордится тем, что делала о Высоцком первую книжку в кинопропаганде. Ее «святые» чувства к нему может моя книжечка оскорбить, обидеть ее память о нем. «Я его очень любила, для меня… в моей жизни это была такая поддержка. Я его любила, но не таким», — слышится мне. А может быть, я преувеличиваю.
Скрипи, скрипи мое перо. Десять дней, как мы в Афинах. Ну и что?! А ничего.
Воскресенье
Еще она говорила о том, что или все надо шифровать, чтобы читателю доставляло удовольствие разгадывать, дешифрировать и радоваться: «А, дескать, понял, вот это кто… вот это где…» Или уж, поскольку Любимов, Эфрос — все открытым текстом… Ну, тут вопрос серьезный, хотя для меня мало значащий. Так ли сяк ли — это роман моей жизни, печатать я его долго не соберусь, он еще только летит к развязке.
За стеной Шопен гитару теребит, Высоцкого поет.
Понедельник
И день вчера не прожит зря, если осознать, что для России что-то сделано — концерт для вымирающих в Русском доме русских. Это — богадельня в прямом смысле. Церковь Серафима Саровского. Много стариков, многие не помнят русскую речь, многие не освоили греческий, прожив здесь всю жизнь. А внуки тем паче с русским языком не дружат. И из всего это самое разрушительное. И, конечно, как сложится жизнь у многих из нас — о том лишь боги знают, как говорили древние. Фантастическая мысль: не придется ли жизнь свою доживать в этом доме кому-нибудь из нас? Вот какая штука. Еще какая-нибудь очередная Чечня, и побежит русский люд уже с родины своей, физического ища спасения в каком-нибудь таком Русском доме. И надо его содержать и поддерживать. Раз есть русский уголок, раз когда-то приобретена эта земля, раз стоит православная, русская церковь, надо развивать связи. И помогать им.
А веселье за стеной продолжается. Может быть, и зря, что я не там. Это редко теперь бывает, когда мы видим выпивающего вместе с нами шефа.
Понедельник
Беляев о Любимове:
— Я спросил у него в лоб: «Хотите вы работать в Москве или нет?» — «Нет, не хочу». Я испугался честности, прямоты и краткости ответа — «Не хочу, и отстаньте от меня». Это была искренность без объяснений, дополнений и пр.
Да, а мы копья ломаем. А он не хочет работать в Москве, а мы просим (давно), умоляем, заманиваем, говорим: «но мы же ваши, ваше дело, ваша честь…» А он просто не хочет — и все.
Как бы в самом деле уберечься от пошлости в этом странном повествовании — о себе, узнаваемом, и в таких выражениях? Что-то подпахивает Лимоновым! Как бы тут не сделать ошибки. Но ведь были же «На Исток-речушку», «Дребезги»… В конечном счете он подскажет ориентир.
А за стеной, за стеночкой Шаповалов с Трофимовым гудят, кричат, вино пьют, ржут, хохочут — талантливые, очень хорошие артисты. А я мучаю тетрадь, руку и себя.
Я погряз в своем «21-м км». Но сейчас, просматривая накопившийся материал, думаю, что снова уже кое-что есть для какого-то, может быть, странного, но произведения, а «Бритва» все должна связать. Боязно, что не хватит времени с моими темпами. «Настоящий писатель должен работать по 10 часов в сутки». Разве я работаю столько?! Нет, я что-то из Греции увезу. Развязку романа ты увезешь, подлец!