Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер - Санд Жорж. Страница 62
— Подойдите, подойдите-ка поближе, любезный мой мастер Пьер! — воскликнул граф, откладывая газету и снимая очки. — Искренно рад вас видеть, и позвольте поблагодарить вас, что вы откликнулись на мое приглашение. Садитесь, пожалуйста. — И он указал ему на плетеный садовый стул слева от себя. Изольда сидела от деда справа.
— Вам угодно что-то приказать мне? — спросил Пьер, не решаясь сесть.
— О каких приказаниях может идти у нас с вами речь! — ответил граф. — Таким, как вы, не приказывают. Мы уже, слава богу, отказались от всех этих устаревших форм обращения между хозяином и работником. Да и, собственно, разве вы не хозяин себе, не мастер в своем искусстве?
— Мое искусство не более как ремесло, — отвечал Пьер, не чувствуя особой охоты к излияниям.
— Вы мастер во всем, за что беретесь, — продолжал граф, — и если вы чувствуете в себе желание добиться чего-то большего…
— Нет, у меня нет такого желания, господин граф, — спокойно и уверенно прервал его Пьер.
— И все же давайте-ка потолкуем с вами, мой милый юноша, сядьте здесь, подле меня, отбросьте свою гордость и всякое недоверие и поговорите по душам со старым человеком, который дружески просит вас об этом.
Побежденный доброжелательностью, которой проникнуты были слова графа, а может быть, и под влиянием печального и тревожного взгляда мадемуазель де Вильпрё, Пьер послушно сел на указанное ему место напротив нее. Он полагал, что она тотчас же встанет и уйдет, как это обычно бывало во время его бесед с графом. Однако на этот раз она не ушла и даже не отодвинула своего стула от узенького столика, разделявшего их; ее лицо было теперь совсем близко от лица молодого подмастерья, а колени их почти соприкасались. Страшась дотронуться до нее, Пьер не смел придвинуть свой стул ближе к столу. Он чувствовал себя спокойно, вполне владел собой, и все же ему казалось, что, коснись он ее платья, земля тотчас же разверзнется под ним и тот волшебный сон начнется сызнова.
— Пьер, — продолжал граф отеческим, но властным тоном, — будьте со мной откровенны. Сегодня утром внучка встретила вас здесь, в парке, — вы были чем-то удручены, подавлены, вне себя. Она подошла, стала расспрашивать вас — и правильно поступила. Она предложила вам от моего имени помощь, обещала мою дружбу и поддержку, как это сделал бы я сам. Вы отказались с гордостью, которая внушает мне еще большее уважение к вам и вызывает желание вам помочь. Несмотря на ваш отказ, я считаю это своим долгом. Смотрите, Пьер, не будьте несправедливым! Я ведь наизусть знаю все, что мог наговорить вам такой старый республиканец, как ваш отец, чтобы настроить вас против меня. Я чрезвычайно уважаю вашего батюшку и не намерен опровергать его ошибочные представления; но между ним и мной есть разница — он человек прошлого, в то время как я хоть и старше его, тем не менее человек сегодняшнего дня и, смею думать, понимаю лучше, чем он, что значит равенство, и лучше, чем вы, — что значит братство, вынужден я буду заявить, если вы и теперь откажетесь довериться мне и рассказать, что с вами приключилось.
Мог ли молодой рабочий не ощутить восторга, слыша подобные речи, мог ли он отказать в доверии этим людям? Чувство благодарности и симпатии к ним переполняло его. В то время как граф говорил, Изольда поставила перед Пьером чашку севрского фарфора, граф налил ему кофе, и все это делалось так просто, так естественно, что он понял — отказываться неучтиво и ему следует вести себя с ними так же, как они ведут себя с ним, просто и без церемоний. Но когда Изольда, привстав немного на своем стуле, предложила ему сахару, Пьер окончательно смешался. Он только взглянул на нее, и выражение ласкового внимания, которое он увидел на ее лице, причинило ему радость и вместе с тем какую-то боль. Он покраснел, словно ребенок, и стал усердно пить и есть, не очень понимая, что делает, но послушно проглатывая все, что она ему предлагала, не смея отказать ей и боясь только одного — как бы она не заговорила с ним в эту минуту. Однако по мере того как он ел (а ему это было необходимо, ибо не ел он со вчерашнего дня), самообладание стало возвращаться к нему. От крепкого, ароматного мокко, к которому у него к тому же не было привычки, мозг его сразу заработал быстрее. Он почувствовал, что язык его развязывается, что кровь быстрее течет в жилах и мысли становятся яснее. И страх показаться смешным уступил место чувствам более серьезным.
— Так вы хотите, чтобы я рассказал, что со мной? — обратился он к графу, после того как отрицательно ответил на все высказанные им предположения о причинах его отчаяния. — Что же, извольте, расскажу. Должно быть, это будет совершенно напрасно, и мне кажется, если бы вот эта красивая собака, такая холеная и сытая, что ей многие люди могли бы позавидовать, способна была бы понимать меня, она первая отнеслась бы ко мне с презрением.
— Но ведь мы-то люди, — смеясь, заметил граф, — мыто вас, надеюсь, понять способны. А презирать мы никого не презираем, а то как бы самих нас не стали презирать. Ну, смелее, юный гордец, начинайте.
И Пьер простодушно стал говорить о том, о чем думал все утро в парке. Он излагал свои мысли совершенно просто, не конфузясь, без ложного стыда. Он не постеснялся высказать графу, что считает несправедливым самый факт его богатства, ибо тут же оговорился, что считает также священным его право на счастье. Он сумел изложить сущность мучившей его социальной проблемы так ясно и даже красноречиво, что граф окончательно понял, как необычен этот сидящий перед ним человек, и, слушая его, то и дело бросал на внучку взгляды, полные удивления и восторга, на которые она отвечала сочувствующей улыбкой. Не знаю, заметил ли это Пьер. Полагаю, он боялся взглянуть на Изольду, опасаясь увидеть на ее лице выражение недоумения и жалости, которое помешало бы ему высказаться до конца. Полагаю также, что даже если бы он и осмелился взглянуть на нее, то сразу же потерял бы голову и, уж во всяком случае, — нить своих мыслей, увидев эту улыбку и влажные, полные сочувствия глаза.
Рассказав о том, в какую бездну сомнений и отчаяния ввергли его эти размышления, какую боль, какой ужас заставили пережить, Пьер чистосердечно признался, что у него бывают минуты невыносимого отвращения к жизни, когда он испытывает желание бежать в иной, лучший мир, что он не раз уже бывал близок к тому, чтобы покончить с собой, и только мысль о сыновнем долге удерживала его и что только она приковывает его к этому существованию, которое кажется ему мучительным испытанием в мире страданий и беззаконий.
Когда, побледнев от волнения, он дрогнувшим голосом произнес эти последние слова, Изольда вдруг порывисто встала и несколько раз прошла взад и вперед по аллее, делая вид, будто что-то ищет. И когда она вернулась на свое место, лицо ее словно осунулось, а глаза блестели — не от слез ли?
Граф де Вильпрё не мог прийти в себя от изумления. Он испытующе смотрел на вдохновенное лицо молодого пролетария и мысленно спрашивал себя, каким образом этот человек, всю жизнь имевший дело только со своим рубанком, пришел к таким глубоким мыслям, откуда в нем эти возвышенные стремления.
— Знаете, что я вам скажу, мастер Пьер, — произнес он, выслушав его до конца с большим вниманием, — из вас вышел бы превосходный оратор, а может быть, и превосходный писатель. Говорите вы как истый проповедник, а рассуждаете словно настоящий философ!
Хотя это замечание, брошенное в столь важном разговоре, и показалось Пьеру несколько несерьезным, он все же был польщен, что его так хвалят в присутствии Изольды.
— Я не мастер говорить и не мастер писать, — ответил он, покраснев, — и, поскольку я умею только ставить вопросы, но отнюдь не разрешать их, из меня вышел бы скверный проповедник — разве что вы, господин граф, согласились бы подсказать мне выводы и помочь мне определить мой догмат веры.
— Черт побери! — воскликнул граф, стукнув по столу своей табакеркой и глядя на внучку. — Нет, подумать только, как он об этом говорит! Он переворачивает тут вверх дном всю вселенную, копается в тайнах бытия почище, чем это делали древние мудрецы, и он, видите ли, ждет от меня, чтобы я открыл ему тайну всевышнего! Да за кого вы меня принимаете — за дьявола или за папу римского? Неужели вам не ясно, что для того, чтобы ответить на подобные вопросы, нужно было бы к мудрости, которую накопило человечество за все прошлые века, присоединить еще ту, которую ему предстоит накопить за следующие два столетия? Пока же ни один человек, будь он хоть семи пядей во лбу, не в состоянии ответить вам. Любой из них скажет на это: «Какого дьявола вы так волнуетесь? Постарайтесь разбогатеть и научитесь не помнить о том, что другие бедны»; или же: «Голубчик мой, да вы просто спятили, вам лечиться нужно». Да, мой бедный Пьер, уж поверьте мне — я мог бы перечислить вам еще сто тысяч всяких социальных систем, одна другой прекраснее и одна другой неосуществимее, но ни одна из них не стоит того жизненного принципа, которого придерживаюсь я.