Боярыня Морозова - Бахревский Владислав Анатольевич. Страница 107

Знала Федосья Прокопьевна, сколь охоч князь до чужих страданий. Сказала:

– Чего ноздри-то раздуваешь, ворон?!

– Боярыня, умерь гордыню! – поспешил ей на выручку Иван Алексеевич Воротынский. – Лучше расскажи нам, что ты с собою сотворила. От великой славы в постыдное бесславие низверглась. Свой дом, всей Москве знаменитый, отдала в прибежище Киприанам да Федорам – злым юродивым, хаявшим пресветлого государя…

– Что ты, князь, славу поминаешь? – укорила старого приятеля боярыня, указала на сестру. – Вот она – твоя слава. Все земное величье тленно и мимоходяще. Вы о царе да о царе, а о Христе помните?! Помните, кто он есть и чей он сын?! Помните, как Он жил, Бог, Творец мира? В убожестве. От жидов он распят, а мы от вас мучимы, от князей христианских. Не дивитесь ли сему?

– А ну, ребята! – крикнул палачам Яков Никитич. Взмыла Федосья Прокопьевна на выкрученных руках. Не обмерла, не закричала. И, хоть дрожал голос, говорила внятно:

– Мне на земле мучение, а вам будет в преисподней. Ох, как тогда захочется вам позабыть нынешнюю ночь, да Бог забвения не ведает.

Полчаса держали Федосью Прокопьевну на дыбе. У страдалицы жилы вздулись – молчала.

Опустили. Кинули на снег. Ушли.

Отправились к царю. Алексей Михайлович ждал судей. Князь Воротынский пересказал слова Урусовой, Тишайший повздыхал:

– На Федосью глядя, хорохорится. Не было сестрицы, вот и сробела. Вы уж ее щадите.

– А как быть с Морозовой? – спросил Яков Никитич. – Ее тоже, что ли, щадить? До того неистова – дыба ей нипочем!

У Алексея Михайловича вдруг закапало из глаз.

– Вторая Екатерина-ученица! Истинно говорю вам… Ступайте, устрашите безумных Бога ради, но огнем – не жечь! Ни! С вас взыщу за огненную пытку.

От царя вельможные следователи заехали к Якову Никитичу. Винца выпили: мерзко баб пытками ломать.

Вернулись на Ямской двор. Бедные сидят, греют друг друга. Полуголые, руки выворочены. А у палачей работа! Кого кнутами хлещут, кому ноздри рвут, клеймами прижигают.

Приступили князья к страдалицам.

Яков Никитич велел палачам колоду мерзлую принести. Клали колоду на белые груди всем троим. Требовали смириться.

Отвечали: «Мы смиренны перед Господом нашим».

Князь Иван Алексеевич Воротынский совсем изнемог, глядя на страдалиц, – часа с три на холоде. Боярыню и княгиню одели, а Марию Герасимовну распластали в ногах у вельможных жен. В пять кнутов полосовали палачи мученицу. Сначала по спине – раз, другой, третий! Перекатили – и раз! раз!

Кричала Мария Герасимовна, кричала княгиня Евдокия, Федосья Прокопьевна была как камень, но вдруг ухватила дьяка Иллариона истерзанной на дыбе рукой.

– Се у вас христианство? У царя вашего, у света?

– Не покоритесь, и вам сице будет! – сказал Илларион, снимая бережно руку боярыни с себя.

Подскочили палачи, поволокли сестриц к огню. Держали перед их лицами раскаленные добела спицы, клейма…

– Терпи! – хрипела Федосья.

– Терплю! – откликалась Евдокия.

Всех троих побросали в розвальни, и каждую на свое место.

Суд царя

Утром царь созвал Думу: решил судьбу боярыни Морозовой да княгини Урусовой. О дворянке Даниловой не поминали. А в это время на Болоте уже тюкали топоры, строили сруб. Один. Возле сруба и объявилась духовная наставница инокини Феодоры инокиня Меланья. Царские гончие обшарили казачий Дон, сибирские дальние города, Заволжье, Онежье, а страшная для властей раскольница давно уже вернулась в Москву.

Положась на Господа Бога, умолила инокиня стражу допустить до боярыни. Показала просфору да церковное масло.

– Помажу бедненькую, чтобы не чуяла огня. Сруб-то уж стоит на Болоте, дерево сухое, в пазах смола, снопы кругом, хорошо будет гореть.

Стрельцы крестились, а их десятник сказал:

– Пустим ее. Просфорка, чай, из церкви, а боярыня от всего церковного отрешается.

Ах как кинулась Феодора звездными взорами к духовной наставнице своей! Ниц пала, плакала навзрыд, но лицом сияла. Меланья обняла голубушку, утешала:

– Помнишь ли, что говорила благая Анна, матушка пророка Самуила? «Широко разверзлись уста мои на врагов моих; ибо я радуюсь о спасении Твоем…» И еще говорила: «Нет твердыни, как Бог наш… Господь есть Бог ведения, и дела у него взвешены. Лук сильных преломляется, а немощные перепоясываются силою… Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит».

Целовала руки Феодоре, стертые ремнями до мяса. Шептала:

– Скушай, блаженная мати, просфорку. Хорошая просфорка, от Иовы. Маслицем, изволь, помажу тебя, приготовлю. Уж и дом тебе готов есть, вельми добро и чинно устроен. Соломою обложен. Солома в снопах. Колосков много, цепями не выбитых. Хлебушком будет пахнуть… Радуйся! Уже отходиши к желаемому Христу, а нас, сирых, оставляеши!

Помазала Меланья дочь свою духовную, благословила на вечную жизнь.

От Феодоры Меланья отправилась в Алексеевский монастырь, под окно княгини, тоже о срубе рассказала:

– Не ведаю, для одной сей сруб, для обеих ли. Но идите сим путем ничтоже сумняшеся! Егда же предстанете престолу Вседержителя, не забудьте и нас в скорбях ваших.

Евдокия отвечала сурово:

– Ступай, молись о нас… Время истекает, помолюсь, грешная, Господу Богу о детях моих, о душе моей.

Меланья на том не успокоилась, была у Марии Герасимовны, и та передала ей полотенце, намоченное в крови ран своих, просила мужу передать, полковнику Иоакинфу Ивановичу.

Но, покуда инокиня Меланья приготовляла духовных дочерей к Царству Небесному, Дума выхлопотала у самодержавного царя жизнь обеим сестрицам.

Патриарх Питирим стоял за сруб. Алексей Михайлович сруб приготовил.

Бояре, слушая святейшего, вздыхали, но помалкивали. У царя же от гнева кровь закипала: на него собираются свалить тяжесть приговора! Умывают руки, аки Пилат. О, подлейшие молчальники!

Глянул на Артамона, и тот пусть уклончиво, но возразил Питириму:

– Святейший! У нас на дворе не зима, а война. Нужно будет ссылаться с государями о союзе против басурманских орд. Да вот захотят ли подавать нам помощь, зная, что мы казним огнем матерей родовитейших чад? – Артамон Сергеевич говорил все это, а у самого мурашки по спине скакали: не угодишь царю, в порошок изотрут. – Есть и еще одна причина, требующая от нас милосердного решения. Польский король Михаил молод, но здоровья слабого. Я не провидец, однако ж надо быть готовым на тот случай, когда поляки снова примутся искать себе нового короля и взоры многих из них устремятся к дому великого государя, к царевичу Федору…

– Ты далеко больно заехал! – сказал Матвееву князь Юрий Алексеевич Долгорукий. – Урусовы да Морозовы в числе шестнадцати родов, из семейства которых старшие сыновья получают боярство, минуя прочие чины. Каково будет Ивану Глебовичу в боярах, ежели его матушку сожгут на Болоте?

– В монастырь Федосью! – сказал князь Иван Алексеевич Воротынский. – Запереть – и делу конец.

– В монастырь! – раздались недружные голоса.

– Пусть в монастырь, – согласился Алексей Михайлович, чувствуя, как расслабляется тело и как хорошо душе. – В Новодевичий! На подворье-то к ней жалельщики в очередь.

Тут поднялся ближний боярин дворецкий оружейничий Богдан Матвеевич Хитрово.

– Великий государь, дозволь обрадовать тебя, света нашего!

– Обрадуй, – устало сказал царь, без улыбки.

– Мы прошлый раз о приходе турецкого султана думали… Мастера твои умишком поднатужились, сделали гранаты для пушек. По курям пальнули – иных в клочья, иных посекло.

– Спасибо, Богдан Матвеевич! Бить врагов, к себе не подпуская, – промысел наитайнейший. Рукой далеко ли гранату кинешь? А тут и через стены сыпь, через реки. Пусть мастера понаделают разных гранат. Погляжу через недельку.

Дума закончилась. Алексей Михайлович подозвал к себе не Хитрово, но Артамона Сергеевича, сказал:

– Езжай к Ивану Глебовичу, утешь. Совсем сник добрый молодец. Болезни, чаю, от материнских дуростей. Скажи, я к нему своих докторов пришлю.