Боярыня Морозова - Бахревский Владислав Анатольевич. Страница 75
Окольничий положил на стол три мешочка с деньгами, встал, перекрестился на иконы.
– Пообедай с нами, будь милостив! – пригласил Аввакум.
– Благодарствую, но… – Стрешнев развел руками.
– Родион Матвеевич, миленький!
– Ждут меня, батюшка. – Поднял глаза кверху. – Что сказать-то в Тереме о тебе?
Аввакум склонил голову.
– Скажи: протопоп Богу не враг. Ведаю, Родион Матвеевич, ведаю – царь от Всевышнего учинен. Как мне не радоваться, ежели он, свет наш, ко мне, ничтожному, добренек… А что стоит между нами, про то Исуса Христа молю, Богородицу Заступницу, авось помаленьку исправится.
Стрешнев даже головою тряхнул.
– Крепок ты, батька! А говорить-то нужно не Исус, то невежество, – Иисус.
– Говорим, как язык привык, как святые отцы говаривали. Да и где нам до вашего московского вежества? Мы люди лесные, нижегородские.
Стрешнев вышел, но дверь за собой не затворил, сказал в дверях:
– Мне ли просить тебя быть умным? Не дури, батюшка. Не сказал бы сего, да сердцем за тебя болею.
– «Отче наш, иже еси на небесех!» – завопил Филипп и ни в едином слове не сплоховал, сказал, как Христос учил.
Дня не минуло, прислал десять рублей Лукьян Кириллович – царский духовник.
Еще через день казначей Федора Михайловича Ртищева уловил протопопа в Казанской церкви, сунул в шапку шестьдесят рублей. То были не деньги – деньжищи громадные.
Многие поспешили к протопопу с подношениями; кто мешки с хлебом везет, кто побалует красной рыбой, кто шубу подарит, кто икону… Всем стал дорог батюшка Аввакум, всем вдруг угодил.
Не отстал от других и Симеон Полоцкий. Явился душистый, новая ряса аж хрустит, улыбки все зубастые, в глазах любовь пылает.
– Слышал, батюшка, берут тебя на Печатный двор. Грешен, завидую. Говорят, Арсений Суханов привез с Афона древнейшие свитки. Почитал бы с великой охотой сочинения, приобретенные в Иверском Афонском монастыре, в Хиландарском, Ватопедском, Ксиропотамском… Какая древность! Какая святость!
– Ох, милый! Коли мне те свитки дадут, так я тебе их покажу. Приходи, будь милостив, вместе почитаем.
У Симеона тоже был подарок протопопу: принес кипарисовую доску.
– В Оружейной палате презнатные изографы. Закажи себе икону на сей доске по своему желанию.
– Спасибо, – поклонился Аввакум монаху. – Велю написать Симеона Столпника. Молитва Симеонова длиною в сорок семь лет, сорок семь лет стоял на столпе.
Анастасия Марковна подала гостю пирог с вишней да яблоки в меду.
Симеон отведал с опаскою, но понравилось, за обе щеки ел.
– Бывал я на богатых пирах, но так вкусно нигде еще не было, как в доме твоем, – польстил гость хозяйке. И про хозяина не забыл: – Ты мудрый человек, Аввакум. Умный – богатство народа, умный должен себя беречь, ибо от Господа дар. Я с моими учениками написал вирши в честь государя, государыни, в честь царевичей и царевен. Если ты можешь слагать стихи и если ты тоже восславишь великого государя, я прикажу читать твои вирши наравне с моими.
– Помилуй, батюшка! – изумился Аввакум. – Я на слово прост. Уволь! Уволь меня, грешного. Да ведь и Бога боюсь! Баловать словами уж не скоморошья ли затея? Скоморохов я, бывало, лупил за их вихлянье, за болтовню.
– Писать вирши – занятие благородное, – возразил Симеон. – В речах твоих, батюшка, я нашел столько огня, что убежден: отменные получились бы вирши! И почему ты поминаешь скоморохов? Подумай лучше о Романе Сладкопевце. Он складывал вирши для восславления Господа.
– Пустое глаголешь, Симеон! – сказал сурово Аввакум. – Роман Сладкопевец не последний среди отцов вселенской церкви. Кто он, и кто мы с тобою? Не тщись равнять себя со столпами, Симеон. Полоцк – не Сирия, а твое служение царю и царевичу не столпничество. Да и времена нам достались – не вирши слагать, а плачи по погибшей душе.
Расставаясь, Симеон покручинился:
– Горестно мне, недоверчивы русские люди. Отворить бы твое сердце, протопоп, золотым ключом, сослужил бы ты государю великие службы. Восславь славное, и сам будешь в славе. О превосходный дарованиями, соединясь с тобою помышлениями, мы могли бы творить благо и любовь для всей России. Говорю тебе, восславь славное, ибо земля твоя создана для любви и твой царь любви сберегатель и делатель. Славь славное и будь во славе!
– Солнце на небе уж едва держится от фимиамов и славословий. Кадить земному владыке – угождать сам знаешь кому.
– Грустно мне, – сказал Симеон.
– А мне, думаешь, не грустно?
Поглядели они друг на друга, поклонились друг другу.
Челобитная
Снилось Аввакуму: идет он белым полем, воздух от мороза в иглах. Далек ли путь, близок ли – неведомо. Тьма катит навстречу. Не туман, не дым – тьма клубами ворочается… Назад бы побежать, пока не поглотило черным, да ноги вперед несут.
Волк завыл.
Задрожал Аввакум и проснулся. Воет! Филипп взбесился.
Встал протопоп, окунул палец в святое масло, подошел к Филиппу. Бешеный выл, запрокинув голову, закатив глаза. Аввакум нарисовал крест на его лбу, запечатал крестом рот.
Филипп икнул, повалился боком на рогожку, заснул как агнец.
Домочадцы заворочались, укладываясь досыпать. Палец был в масле. Аввакум нагнулся к Федору – этот у порога ложился, – помазал. Федор чмокал губами, как малое дитя.
Протопоп отметал триста поклонов перед иконами и очень удивился, подкатываясь Марковне под бочок, – не проснулась.
Вспомнил сон, и опять прознобило, прижался осторожно к теплой Марковне, вздохнул, но вместо того, чтобы погрузиться в дрему, ясно увидел Пашкова. Вчера встретил. Уж четвертый месяц в Москве, но впервой увидел Афанасия Филипповича. На коне проскакал, обдал грязью. Напоролся глазами, но не выдал себя, сделал вид, что не узнал. Еще и бабу какую-то столкнул с дороги. Бедная уж так шлепнулась задом в лужу – зазвенело.
Пригрезился Пашков, и встало перед глазами сразу все. Башня в Братске, страна Даурия…
Утром, помолясь, Аввакум в церковь не пошел.
– Ты что это, батька? – удивилась Анастасия Марковна.
– Не хочу Сатану тешить. Ох, эти денежки! За денежки мы стали покладисты, Марковна. Думаем, по доброте дают, а давали зла ради, покупая чистое, белое, чтоб и мы с тобой были, как они, чернехоньки, с хвостами поросячьими.
– Батька! Батька! – закричал, гремя цепью, Филипп. – Белый за твоим правым плечом. С крыльями.
– Вот и слава Богу, что белый.
– По морозцу я соскучился, – сказал Федор-юродивый, сидя на порожке. – Давно ноги не ломило, давно не корчило.
– Как же ты, батька, на Печатный двор-то пойдешь? – засомневалась Анастасия Марковна. – Книги по-ихнему надо будет править.
– Я по-ихнему не стану править, – сказал Аввакум. – Очини-ка мне перо, голубушка, у тебя тонко очиняется… Афанасия Филипповича вчера встретил, чуть конем меня не переехал, а узнать не узнал. Отшибло память у бедного.
– Про чего ты написать хочешь?
– А про все. Как гнали нас в могилу, да Бог не попустил. Как насилуют, будто девку, святую веру. Молчал, сколь мог, да иссякло терпение. Скажу все, как есть.
Начертал Аввакум, разгоняясь мыслью, положенное начало: «От высочайшая устроенному десницы благочестивому государю, царю-свету Алексею Михайловичу, всея Великая и Малые и Белые России самодержцу, радоватися. Грешник протопоп Аввакум Петров, припадая, глаголю тебе, свету, надеже нашей».
Бежала рука быстрей да быстрей, вскипело пережитое, пузырились чернила на кончике пера: «…Яко от гроба восстав, от дальняго заключения, от радости великия обливался многими слезами, – свое ли смертоносное житие возвещу тебе, свету, или о церковном раздоре реку тебе, свету!»
И, опершись на Иоанна Златоуста, на Послание к горожанам Ефеса о раздоре церковном, сказал о русском православии: «Воистинно, государь, смущена Церковь ныне». Рассказал о чуде, какое видел в алтаре в Тобольске. О Никоновых затейках помянул, о том, что патриарх «поощрял на убиение». О мытарствах своих поведал, о безобразиях воеводы Пашкова. Рассказал, как шесть недель шел по льду даурскому. Много писал, не поместилось на одном свитке писание, пришлось подклеить еще один.