Боярыня Морозова - Бахревский Владислав Анатольевич. Страница 8

– А ты где царевича видела? – спросила Анна.

– В Андроновском монастыре.

– Маша пожалеет, что не пошла с нами.

– Почему?

– Царевичу скоро шестнадцать. Через год или через два жену будет выбирать из девиц.

Лицо Марии Ильиничны и впрямь затуманилось, когда услышала о наследнике. А Катерина Федоровна даже руками всплеснула.

– Сами от счастья своего отворачиваемся. Господи, прости меня, грешную.

У Дуни в глазках звездочки сияли.

– Мне царевич дал грозную птицу – копчика. Я видела, мой копчик выше всех взлетел.

– А мне государь зяблика дал. У него тоже был зяблик! – простодушно улыбалась Федосья.

– Зяблики-певунчики! – сказала Анисья Никитична. – В лесу-то сладко свистят. Все лето не умолкают.

Украденных денег не пожалела.

– Деньги были птичьи. Вот и упорхнули. Какого-то ловкача порадуют. Ну и ладно!

Тяжкие думы

Он устал, поднимая руку до уровня глаз, дышал, как в гору шел. Пальцы растопырены, толстые, дутые, рука бесформенная.

– Как же я медведя-то на рожон посадил?

Лекари говорят: водянка. Тело немощно оттого, что много сидел.

– Тридцать лет с годом сидел, – сказал Михаил Федорович немцам-докторам, хотя их не было в опочивальне. – В царях я сидел.

Мало кто поймет, что это такое – сидеть в царях тридцать лет с годом. В России!

Жить Михаилу Федоровичу стало уж очень тяжко, но помирать нельзя. Коли в царях, помирать не ко времени. Дочь замуж не в силах выдать.

Услышал шаги, уронил руку.

– Кто?

– Твой раб, государь. Борятко Морозов. Лекарство пора пить.

Борис Иванович был дворецким у Алексея, но Михаилу Федоровичу без Бориса Ивановича совсем лихо. Чуткий человек, все знает и знает хорошо. На Бориса Ивановича оставить царство не страшно. За Алексея не страшно. Алеша уж очень молод. Когда самого-то на престол посадили, рядом такого, как Борис Иванович, не имелось. Отец был жив, но отца держали в плену, в Польше.

Лекарство принес врач, отпил глоток, дал отведать Борису Ивановичу. Дошла и до царя очередь. Полечился.

Поменяли подушку. Прохладная.

– Борис Иванович, принеси письмо графа! – С этого самого письма государь взялся именовать королевича Вольдемара графом. Он и вправду граф – 1 первого января. Дерзил бесстрашно.

Борис Иванович принес письмо.

– Читай! – повелел великий государь.

Прочитал.

Граф свою злобу в вежливые слова не изволил прятать. Я-де царского рода, а потому тебе, русский царь, не холоп! И слуги мои – мои слуги, они-де тоже тебе не холопы, царь Московский. Но хоть ты царь и называешь себя православным, а поступаешь, как неверные турки и татары. Так знай же! Свою свободу я буду отстаивать силой, хотя бы пришлось голову потерять.

– Будем отвечать-то?

– Сто раз ему все сказано, великий государь.

– Сто раз, – согласился Михаил Федорович. – Я ему в глаза говорил: «Отпустить тебя, граф, невозможно. Твой отец, его величество король Христиан, прислал тебя состоять в нашей царской воле и быть нашим сыном. Но свадьбы совершить нельзя, покуда ты останешься в своей вере». – Царь замолчал, задохнулся. – Помнишь, как он ответил?

– Помню, ваше величество. Резанул, как саблей: «Лучше я окрещусь в собственной крови».

– А мы ему Суздаль подарили…

– И Ярославль, и Ростов. Приданого за государыней царевной обещано триста тысяч рублей.

Царь смотрел в потолок.

– По порядку будем думать. Лихачева с тайным словом к графу мы посылали…

– Посылали, великий государь. Сказывал, что в Москву мчит гонец польского короля, хочет царевну Ирину сватать.

– Не напугали графа. Мне говорили, очень он смеялся Лихачеву в глаза.

– По молодости, – обронил Борис Иванович. – По молодости. Однако ж…

– По порядку пойдем, – напомнил царь. – Посол польского короля говорил с графом, что веру православную принять ему зело выгодно. Говорил, что я даю в придачу к Суздалю, к Ярославлю, к Ростову – Новгород и Псков? Говорил посол графу, что, коли будет упираться, пошлю войско на помощь Швеции против Дании, а самого его в Сибирь сошлю.

– Великий государь! Великий государь!

Борис Иванович заплакал.

– А я не плачу, – сказал Михаил Федорович. – Жить не хочу. Что теперь-то?..

– На 4 июля будет спор о вере.

– Спорили, – Царь глаза закрыл. – Пастор Матвей Фильхабер будет свое говорить, нашего не слушая. Ключарь Наседка да князь Дмитрий Далматский наше станут хвалить.

– Наше-то – от Бога! – воскликнул Борис Иванович.

– Если от Бога, значит, спорщики никудышные. Пастор дело говорил: когда царское величество заведет в своем государстве школы и академию, тогда вы узнаете, что значит быть ученым и неученым…

– Принесло их в дверь, вынесет в трубу! – в сердцах вырвалось у Бориса Ивановича.

Сказал и обомлел, но царь молчал. Собрался дворецкий с духом, глянул, а Михаил Федорович спит, все морщины на лице разгладились.

– Что-то он решил окончательное, – подумалось дворецкому.

Весна в сердце

Зеленое, нежное до сладкой слезы разлилось по земле, достигая окоемов. Окоемы-то – сказка синяя, леса нехоженые. Лес и древность – одно слово, а вот зелень лугов, счастливые зеленя полей, пережившие зиму, были уж так молоды – сама весна.

У Федосьи, забредшей в пойму, складные слова с губ слетели:

– Буду я красна, как сестрица-весна!

Засмеялась. Уж очень просто с весной породнилась. И вдруг сердце сжало, да крепко. Не лапой, не когтями, а будто – тьмой. Подняла голову. Тьма и есть. С той стороны, где солнце встает, – черная туча птиц. Воронье. Летят – не каркают, будто затаились, будто нагрянуть собирались нежданно-негаданно.

– Матушка! Родненькая! – в испуге вскрикнула Федосья.

Крестным знамением себя осенила. Вот ведь грех нечаянный. Не Бога вспомнила – начало начал, мать родную. А птицы – сетью.

– Куда же это они? Да сколько же их!

Поглядела на солнце, ресницы не смежая. Как правда на правду. Темно стало в глазах: на солнце, как и на Бога, человеку смотреть нельзя, да и невозможно.

Разум страху, однако, не поддался.

– Вороны – птицы такие же Божии, как соловьи, как зяблики. Весна! За зимой вослед летят. Дело ворон – прибраться за косматой старухой.

Ни с того ни с сего захотелось царевича увидеть. И – Господи! Как же это так! Объяснить себе не сподобилась. Чего ради понадобился наследник? Оттого, что зяблики поют? Может, те самые: один царевичев, а другой ее.

Увидела толпу всадников. За рекой. Далеко. С ловчими птицами тешились. Отчего же не Алексей? С соколами охотиться – его страсть.

Удивилась себе. В голове все еще весна, а ведь Петры и Павлы. Проводы весны.

Вспомнила поговорку: «С Петрова дня зарница хлеб зорит».

Захотелось зарниц. Пусть бы и ее, Федосью, озарили. И Дуню. И Марию Милославскую. И Аннушку-смуглянку.

А за рекой скакал всадник. Его сокол убивал в небе большую птицу. Должно быть, гуся, а может, лебедя. С кафтана всадника – а кафтан-то немецкий – сверкали алмазы. Кто как не царевич?

Федосья отвернулась от охоты. Из травы смотрел на нее синий колокольчик.

– Вызвони мое счастье!

И стояла. Звона ждала.

Присяга

К празднику Верховных апостолов матушка Анисья Никитична, дворовые мастерицы и подросшая для серьезной работы Федосья, ей в мае тринадцать лет исполнилось – вышивали серебром и шелком «плащаницу». Федосья трудилась над крылом Ангела, осенявшего учеников Христа. Ученики, их было трое, полагали во гроб своего равви.

Матушка вышивала лик Богородицы со слезою.

Петры и Павлы убавляют день на час, но солнышко все равно раннее, день нескончаемо долог. Соснуть перед негасимым вечером – дело мудрое. Недаром говорят: «Ляг да усни, встань да будь здоров! Выспишься – помолодеешь!» До сумерек хватало сил мастерицам.