Боярыня Морозова - Бахревский Владислав Анатольевич. Страница 9

Наработавшись, Федосья вместе с Дуней ходили на пруд лебедей кормить.

Было видно, как на хлеб сбегаются стайки пескариков. Лебеди к еде не торопились.

Их было два. Они не плыли, а, приближаясь, словно подрастали. Царственные шеи опускали к воде без суеты, без стремления ухватить кусочек белого, сладкого хлеба поскорее.

– Я смотрю и глазами хлопаю, – призналась Дуня. – Мне чудится: будто лебеди – сон.

– Красиво. – Федосья тихонечко вздохнула. – Вот почему люди жить хотят.

– Почему? – не поняла Дуня.

– Потому что кругом нас мир Божий. Вода как зеркало. Зеркало, но живое. Небу дна нет. Небо тоже живое.

– В небе птицы живут! – сказала Дуня.

– Птицы летают по небу, а живут в глубокой глубине небесной звезды, луна и солнце.

– В высоте! – поправила сестрицу Дуня. – В высокой высоте. А еще выше – Бог…

– Рай, – согласилась Федосья.

Когда много сделано, игла и руки быстрые.

«Плащаницу» у Соковниных завершили на Давида-земляничника.

На праздник «плащаницу» выставили в домашней иконной комнате, чтоб все мастерицы могли поглядеть, как Бог дал им послужить славе Господней.

Федосья стояла с матушкой, с Дуней. «Плащаница» – строгая работа, но красота и в скорби подает надежду. Красота рождается в душе, душа – нетленная, красота – вечная.

– Матушка, ты слышишь? – спросила Федосья.

– Колокол?.. А ведь это Иван Великий… Это не к празднику звон…

Все пошли из дома, а за воротами на улице – народ.

– По ком звонят? Нынче день радости великого государя, день его рождения.

Прикатил из Большого дворца Прокопий Федорович.

– Молитесь! Царь Михаил отшел ко Господу.

Федосья убежала в сад.

Весь день небо синевой несказанной удивляло, а теперь неведомо откуда – дождь. Тихий, моросящий. Не из облака, из наволочи. Серой, гонимой ветром.

Пошла в келью.

В келье любимая икона «Достойно есть». Богородица. Милующая.

Холопы затворяли ворота, в руках бердыши, на поясах сабли. Но всего войска – четыре человека.

Молилась Федосья Господу: да примет душу благочестивого царя Михаила. И Богородице: пошли, Благодатная, Москве тишину.

Маленькой девочкой она видела бунт. Бунт – это когда детей бьют дубьем по головам.

Просила Федосья Иисуса Христа наградить Божьей милостью молодого царя. Алексей стоял перед глазами в немецком кафтане, но лицом русский. Румяный, точно такой, каким видела на Благовещенье. Помнила взгляд царевича: не одарил собой, праздником поделился.

Ничего еще не сделал царству, Москве, народу, а уже ответчик. И не за улыбки свои, не за сдвинутые брови – за Россию. За жизнь земную.

У Федосьи пронеслось все это в голове, и она поскорее прочла молитвы, чтоб с Богом быть.

Скорбные колокола ударяли во всех церквях московских.

Вечерело. Москва была сумеречная, опустевшая.

Прокопий Федорович взял обоих сыновей и поспешил в Большой дворец. На присягу царю Алексею Михайловичу. А в Кремле тоже пусто. Защемило под ложечкой старшего Соковнина. Не промахнуться бы!

Но купола соборов, как святые стражи, в шлемах золотых. Россия и царь – единое. Царь таков, какова Россия, а у России лик царя.

Первым присягнул великому государю Никита Иванович Романов, двоюродный дядя. Соковнины присягали в первой сотне, когда в Успенском соборе пустовато было. Но ночь все еще короткая длилась, и люди притекали сначала ручейком, а под утро началось половодье. Вся Москва пришла принять молодого царя себе в цари.

Сиротство царя

Хлопотал Борис Иванович Морозов, как птица над гнездом хлопотал. Господи, как же он всю жизнь завидовал правителям: Борису Ивановичу Черкасскому, Федору Ивановичу Шереметеву. Все Московское царство жило по их слову, по их уму. Были вельможи речистее, были деловитее, умнее гораздо, но кто из русских перечит царю? А прежний царь повторял слово в слово за Черкасским да за Шереметевым.

Свершилось! Алексею свет Михайловичу говорить словами Морозова, только не поспешить бы. Сразу-то на дыбы встанешь – голову отобьют. Чтоб землю из-под ног совсем не упустить, на четырех пока стоять нужно. Ничего, что поза неказиста. Борису Ивановичу пятьдесят шестой год, научили терпеть и ждать. Четверть века часа своего звездного ждал! Так ведь проще было! Ныне, когда вся Москва на поклон спешит, день – за год. Геенна огненная, а не жизнь.

Мимо приказов к нему идут, он слушает, но ничего не решает. Тихоней прикидывается, и все знают, что прикидывается. Он и не скрывает, что прикидывается, но власть пока что у старых слуг, у людей царя Михаила. Может, и не власть уже, но чины все у них.

Федор Иванович Шереметев – судья Стрелецкого приказа: войска у него; он же судья Приказа большой казны – деньги у него, у него Аптекарский приказ, а в приказе ведают царским здоровьем.

Во Владимирском Судном приказе сидит Иван Петрович Шереметев. В приказе творят суд над боярами, окольничими, думными дворянами. В Разбойном приказе опять Шереметев, Василий Петрович.

Казанский дворец и Сибирский приказ у зятя Федора Ивановича, у Никиты Одоевского.

Все в родстве с Романовыми и между собой. Потому и не спешил Борис Иванович Морозов.

Правда, через неделю после смерти царя Михаила у приболевшего Федора Ивановича Шереметева, чтоб силы он свои драгоценные не распылял на малое, взяли Аптекарский приказ. Взяли, но никому не отдали: пусть до поры дьяки хозяйство ведут. Себе Борис Иванович ухватил невидный Иноземный приказ. Здесь ведали наемными офицерами. Сила небольшая, но команды слушает и тотчас исполняет.

Хлопотал Борис Иванович! Строил гнездо со всех сторон сразу, соломинку за соломинкой, но всегда у него было главное дело.

Пора было избавиться от датского принца Вольдемара!

Вот и напросился к их высочеству датскому принцу для наитайнейшей беседы.

Секрета ради пришел в Борисов дворец царским путем, переходами.

Королевич был хмур и заранее зол, но услышал неожиданное:

– Ваше высочество! Я слуга великого православного царя, и я спрошу тебя: готов ли ты креститься в православие, чтоб на радость Московского царства и всея России обвенчаться с царевной Ириной Михайловной?

Королевич сидел в деревянном кресле. Яростно грохнул кулаками по подлокотникам.

– Прости меня, ваше высочество! Я человек подневольный, потому еще спрошу тебя. Готов ли ты дать согласие на венчание с государыней царевной Ириной Михайловной, ибо в час твоего согласия ты получишь города Суздаль, Ярославль, Ростов, Новгород, Псков, иные многие земли и тысячи рабов?

Королевич уши руками закрыл.

Борис Иванович стоял, молчал, улыбался. Вольдемар таращил глаза не хуже рыси. Борис Иванович сказал покойным голосом:

– Как только я услышу от тебя, ваше высочество, два слова: «Нет, не согласен» – я иду с ответом твоим к великому государю и буду приготовляться к твоему отпуску к отцу твоему, к его величеству королю Христиану… Скорбь по царю Михаилу Федоровичу не позволяет думать об отпуске ранее, чем через месяц.

Заговорил-таки датский принц:

– Месяц траура закончится 12 августа. Я уеду 13-го.

– Будь по-твоему, – услышал королевич невероятное, – 13 августа будет тебе отпуск в Золотой палате. Приличия ради из Москвы уедешь через неделю, 20 августа.

У королевича слезы на глаза навернулись. Борис Иванович, улыбаясь, кланялся и отходил к двери. У двери остановился.

– Ваше высочество, из дворца тебе выходить не следует. Народ на тебя зол: нападут – не успеем отбить.

Закрыл тотчас дверь за собой.

Борис Иванович не собирался мстить принцу за давний свой позор, когда под белы руки выставили с пиршества. Говорил правду. Москва площадей собиралась постоять за молодого царя, за честь его и за честь всего царства.

24 июля на Красной площади и впрямь собралось немалое гульбище. Договаривались стоять едино и громко рассуждали, как добраться до гуся датского, чтоб шею свернуть ему насмерть. Заодно и всех немцев прибить.