Боярыня Морозова - Бахревский Владислав Анатольевич. Страница 94
– Батюшка-то в яме сидит? – спросил тихий Прокопий.
– Слава богу, в избе покуда. Пустозерец Лодма приезжал, говорил: строят тюрьмы. В землю горемык закопают. Воевода Неелов допек-таки ижемцев да устьцилемцев, привезли лес, копают землю… А земля в Пустозерске – один песок.
– Эко?! – удивился Прокопий. – Я думал, там болота, торф.
– Бежать им надо! – твердо сказал Лука Лаврентьевич.
– Куда от Антихриста скроешься?! – тоненько выкрикнул Федор.
Анастасия Марковна глянула на него строго.
– Детишек не перепугай.
– Молчу, матушка. Только ведь и впрямь негде укрыться от сатанинского зырканья.
– Соловки святы, ни Антихристу, ни царю неподступны! – сказал Прокопий.
– Осерчает Алексей Михайлович, так и Соловки возьмут, – возразила Анастасия Марковна.
– Не голодует ли батюшка? – спросил Иван.
– Жена Федора-дьякона денег прислала. Отправила я с добрым человеком, с Лодмой, еще к Петрову дню Аввакуму Петровичу да Федору Ивановичу овсяных круп, а на прошлой неделе, с тем же Лодмой, – ячных да гречневых крупок, аржаной мучицы, ячной тоже. Пудов, чай, двенадцать! Батька поделится и с Федором, и Епифанию даст. Черноризцу присылки ждать не от кого. На Суне спасался. Отшельничал.
– А батюшка Лазарь как поживает? – спросил Иван.
– В тюремной избе, но семейством, с Домникой Михайловной, с четырьмя ребятами. Тюрьму-то выкопают – разлучат. Батька Лазарь царю зело страшную да дерзновенную челобитную написал. Читать воеводе Неелову не позволяет: сказал «слово и дело», велит отправлять в Москву, не ведая, что написано. Неелов упрямится. Целый год у них это дело тянулось, да ныне прислан указ: взять у Лазаря его сокровенную грамоту.
– О чем же это сердитый горемыка разразился? – спросил Федор.
– Требует суда над еретиками. Аввакум Петрович писал маленько о челобитной. Лазарь-де кричит царю: «Не верь властям! Неправда, что упрямствуют одни пустозерские страстотерпцы, есть сто тыщ людей, готовых умереть за законы отеческие. Греческое-то царство, на которое царь кивает, уподобилось Риму и ныне – Вавилон с Египтом. Одно русское стояло в святости, а теперь и оно поколеблено. Не пропали мы, не провалились в преисподню ради праведников, которые в святую Церковь не вносят и не выносят, а что приняли – держат неизменно».
– Аминь! – сказал Федор.
– Что у тебя с Федосьей Прокопьевной приключилось? Какая кошка между вами прошмыгнула? Ведь хуже врагов стали.
Федор покряхтывал, но помалкивал. Лицо у него было как снег. Глаза серые, горестные, а губы чуть-чуть растянутые в виноватой улыбке.
– Из-за треуха сыр-бор, – сказал Прокопий.
– Кто из вас прав, кто виноват – не мне судить, одно знаю: радуется Сатана, довел до греха праведно живущих. – Подняла глаза, поглядела на семейство, хотела вздохнуть тихохонько: «Господи! Батюшку бы Аввакума сюда», – да стон-то сам собой вышел из груди, из-под сердца – горючего камня.
…Аввакум в тот добрый покойный час для его семейства перечитывал короткое письмишко Федосьи Прокопьевны: опять просила молиться, чтоб Господь подал Ивану Глебовичу супружницу на спасение, да жаловалась на Ивана с Прокопием – из-за своей распри с Федором-юродивым: мол, братья «у него переняли высокоумье великое на себя». Боярская спесь так и брызгала из-под пера: «Запрети, батька, настрого сыновьям знаться с Федором! Отлучи высокоумного дурака от Святых Таинств».
Еще не ведая, что Иван с Прокопием в Мезени у матери, Аввакум решил боярыне правду сказать: коли взъярится на сыновей – познает, как далека от Исуса Христа.
Бумаги не было, писал на обороте Федосьиного послания. Начал об Иване Глебовиче, о ясном соколе: «Прежде сих грамоток (твоих) за четыре месяца понудил мя Дух Святый сыну нашему о Христе написати благословение к брачному совокуплению: в нощи сжалися дух мой о нем, и возгореся душа моя, да благословен будет к женитве. И стрельцу у бердыша в топорище велел ящичек сделать и заклеил своима бедныма руками то посланейце в бердыш, и дал с себя ему шубу и денег близко полтины, и поклонился ему низко, да отнесет Богом храним до рук сына моего, света; а ящичек стрельцу делал старец Епифаний; а посланейце я никому не показал, писал его и без твоего прошения: у меня он благословен буди Богом».
Дальше речь надо было вести о самой Федосье. Аввакум скреб в бороде, желая хлопнуть дуру бабу словом, как перстом, по лбу. И хлопнул: «Да пишешь ты ко мне в сих грамотках на Федора…» Аввакум перевернул письмо и воззрился одним глазом, по-птичьи, на Федосьины указы.
– Баба! – Писать принялся, говоря слова вслух, проверяя, крепки ли? – «…На Федора, сына моего духовнаго, чтоб мне ему запретити от Святых Тайн по твоему велению, и ты, бытто патриарх, указываешь мне, как вас, детей духовных, управляти по Царству Небесному. Ох, увы, горе! бедная, бедная моя духовная власть! Уж мне баба указывает, как мне пасти Христово стадо! Сама вся в грязи, а иных очищает; сама слепа, а зрячим путь указывает! Образумься! Веть ты не ведаешь, что клусишь! Я веть знаю, что меж вами с Федором сделалось…»
Перечитал написанное. Ругать – мало, поучить нужно спесивую, грозно поучить. Поучил. И еще раз поругал: «Глупая, безумная, безобразная, выколи глазища те свои челноком, что и Мастридия*… Да не носи себе треухов тех, сделай шапку, чтоб и рожу ту всю закрыла, а то беда на меня твои треухи те».
В конце письма, однако, смилостивился: «Ну, дружец мой, не сердитуй жо! Правду тебе говорю. Кто ково любит, тот о том печется и о нем промышляет перед Богом и человеки. А вы мне все больны: и ты, и Федор».
Послышались шаги. Аввакум кинул грамотку на печь, а коломарь и перо под лавку спрятал, ногами загородил.
Пришел сотник Акишев с двумя стрельцами.
– Воевода Иван Савинович велит тюрьмы ваши показать.
– Чего же их глядеть, коли сидеть в них придется?
– Устрашить, видно, хочет.
Аввакум был в подряснике, облачился в рясу, натянул сапоги. Скуфью у него отобрали, надел лисью шапку, другой не было.
Солнце в небе как нарисованное – света не больно много, а тепла так совсем нет.
Не только заречье, но стены, башни, даже близко стоящие избы подернуты дымкой. Сыро.
– Чего дожди натворили! – сказал Акишев. – Как в половодье, на острове теперь живем, перешеек затопило.
– Грибами пахнет, – потянул в себя воздух Аввакум.
– Грибов – пропасть. Вон, где деревца-то стоят, – ступить ведь некуда. Сплошь грибы.
– Анастасия Марковна икорку из боровиков делала – объеденье… Принесли бы пожарить, похлебку сварить.
– Принесем, – согласился Акишев.
Детишки, бегавшие по улице, глядя на узника, на стрельцов, замирали, забывая игры. Аввакум осенял ребят крестным знамением.
Тюрьма была на задворках воеводиного терема. Аввакуму вспомнилась вдруг Евдокия, бедная супруга мезенского воеводы Алексея Христофоровича, о солнышке теплом все горевала.
– Вот гляди! – показали Аввакуму яму, обстроенную тесаными бревнами.
Шириной яма была с сажень, глубиной всего в два аршина.
– Как для собак, – сказал Аввакум, – на четвереньках, что ли, будем ходить?
– Надстроят малость, – сказал Акишев, – окно сделают, печь.
– Не впервой мне в таком дворце сидеть, – сказал Аввакум. – В Братске был почин.
– Не скажи! – усмехнулся Акишев. – Сей дом тебе до конца дней твоих.
– Что записано у Господа, то и будет… Когда же нас переселят?
– Как сделают… Воевода обещал властям к Покрову управиться.
– Ради праздничка!
– А нам ради праздничка будет смена, – сказал Акишев. – Стрельцы уже посланы. Скоро уж и приедут.
– Слава богу! – перекрестился Аввакум. – Помолитесь за нас московским чудотворцам, у раки преподобного Сергия в Троице…
Акишев и стрельцы молчали. Смотрели на конуру под ногами, ежились: за крест, которым осеняли их с младенчества матери и отцы, бабушки, дедушки, будут здесь гнуть и душить страстотерпцев…
Часть четвертая Сидельцы Боровска