Повести моей жизни. Том 2 - Морозов Николай Александрович. Страница 156
Я понимал, что это будет нелегко. Запасы пищи, данные мне Ксаной, истощились еще в Одессе. Предыдущий день, желая сохранить деньги на случай крайнего голода, я тоже ничего не ел, кроме куска хлеба с чаем. Но в нервно напряженном состоянии мне обыкновенно никогда и не хочется есть, я только быстро худею. Так было и теперь. Мой пояс сократился со времени ареста на полтора вершка и сокращался далее, но аппетит не возвращался, и я знал, что это будет продолжаться до тех пор, пока, истощив весь внутренний запас своего организма, я сразу почувствую адский голод.
Когда это случится? Не все ли равно! Зачем спрашивать о неизбежном? Деньги же надо во всяком случае сохранить целиком. Поэтому я отказался от предложения конвойного купить для меня на станции чего-нибудь съестного и откровенно объяснил ему, в чем дело.
Мимо нашего купе начали проходить в уборную с полотенцами и мылом в руках окончательно пробудившиеся, но все еще заспанные и вялые пассажиры. Вот прошла молоденькая барышня, по виду курсистка, и изумленно посмотрела на нас. Возвращаясь, она сделала то же, и в лице ее выражались сильное участие и беспокойство. Вот она стала у окна наискось против нашего отделения вместе с молодым интеллигентным господином, и оба долго разговаривали друг с другом, все время поглядывая на меня. Старший конвойный прошел зачем-то мимо.
— Ведь это Морозов? — спросила его девушка.
— Да.
— Я его знаю. Можно посидеть с ним?
— Посидите.
Она быстро подошла ко мне.
— Здравствуйте! Это ужасно! Я уже читала в газетах, что вас арестовали и должны перевезти в Двинск. Но могла ли я ожидать, что поеду в одном вагоне с вами?
— А вы куда?
— В Петербург, к сестре-курсистке. Я тоже была на курсах и даже у вас, в бывшей Вольной высшей школе, где вы читали химию. Но я по недостатку денег должна была прервать учение и уехать на время к отцу в Сумы.
— Вы сумская? Я тоже из Сум родом! — перебил ее старший конвойный. — Я вас даже помню.
— Меня зовут Вера Любарская, — сказала она. Конвойный тоже назвал себя.
На станции она выбежала и, купив у деревенских ребятишек черники и малины, принесла мне.
— Вот, — сказал я, смеясь, — неожиданное подкрепление сил! А я уже собирался проголодать еще целые сутки в дороге.
— Зачем?
— Чтобы сохранить оставленные мне деньги для телеграммы и писем из двинской тюрьмы.
Я ей рассказал, как меня увезли из Одессы тайком от Ксаны с восемьюдесятью восемью копейками в кармане.
Она снова пришла в ужас и, открыв свой кошелек, сунула мне в руку один из оставшихся там трех рублей.
— Мне хватит двух для носильщика и извозчика до сестры. А третий вы возьмите на всякий случай.
Отказать при таких обстоятельствах значило бы разрушать то, чем больше всего дорога жизнь.
— Спасибо, — сказал я, страшно тронутый, и положил ее серебряный рубль в свой карман. — Приходите ко мне, когда будете в Петербурге, после моего освобождения. Я вам тоже буду помогать, чем могу.
Я крепко пожал ей руку, и мы стали друзьями.
Несколько минут я молчал, охваченный давнишним чувством.
«Да, — думалось мне, — молодость всегда одна и та же! Ошибаются те, которые говорят, будто наша учащаяся молодежь теперь измельчала! Они не понимают, что это кажется им только по закону перспективы, благодаря которому всякий предмет представляется глазам меньше, чем дальше вы отошли от него. Все, помятые жизнью, отцветающие, глядящие в свое прошлое, не могут, конечно, войти как равноправные товарищи в юную среду, вся психология которой основана на том, что, не имея пока прошлого, она смотрит исключительно в будущее. Глядеть всегда вперед через свое настоящее в грядущее, приспособлять все свои поступки для него, как будто в прошлом и во всем уже сделанном вами не на что взглянуть, — вот единственный способ остаться до конца своей жизни товарищем юности, понимать ее и быть понимаемым ею! А она в каждом новом поколении та же самая или даже лучше, добрее и идеальнее, как и следует быть по общим законам человеческой эволюции. Вот часто говорят, что среди новых молодых писателей нет таких мощных фигур, как Толстой, Тургенев, Пушкин, Лермонтов. И ни говорящие это, ни их слушатели не могут понять, что сравнивают несравнимое. Человека, который сделал все, что ему было суждено, сравнивают с таким, который только начинает предопределенную ему работу! И не хотят допустить, что когда он закончит ее через много лет, то окажется, может быть, еще более великим гением, чем все его предшественники, с которыми сравнивают его теперь и находят, что сравнение не в его пользу!»
— А знаете, — прервала мои мысли наша спутница, — ведь могут вам и не разрешить послать телеграмму из двинской тюрьмы. Не лучше ли мне сделать это с дороги? Впрочем, можно сделать еще лучше. Здесь едет один молодой человек, тоже знающий вас, которому надо высаживаться в Витебске и пробыть там до завтрашнего утра. Может быть, лучше поручить ему зайти к вашей знакомой и предупредить ее?
Она вскочила, убежала и привела ко мне того самого интеллигентного господина, с которым она рассматривала меня издали еще ранее нашего знакомства.
Он с большой охотой взялся все исполнить. Я дал ему адрес Александры Александровны Варвариной, у которой должна была остановиться Ксана, и на моей душе стало легче. «Не так страшен черт, каким он представляется! — подумалось мне. — Вот обстоятельства начинают вновь как будто складываться в мою пользу!»
Мои молодые спутники на некоторое время ушли, «чтоб не слишком утомлять меня», но потом снова возвратились, принеся мне со станции бутербродов, и благодаря им я и в этот день не чувствовал ожидаемого мною адского голода.
В Витебске, куда мы приехали около полуночи того же самого дня, я дружески распростился с ними обоими, и мы расстались, не знаю навсегда или надолго.
Он высадился в городе, она пересела на скрещивающийся здесь поезд в Петербург, и мне представилось, как нити наших жизней точно так же скрестились здесь по нашей дороге к неизвестному будущему. И я от души пожелал, чтобы будущее оказалось на их пути приветливо и светло!
Рано утром мы приехали в Двинск. Там уже ждал меня начальник местного этапного конвоя.
— Я должен вас отправить в Двинскую крепость! — поклонившись, сказал он мне.
И он повел меня и моих конвойных к выходу на площадь.
«В крепость, — как молния, пронеслось у меня в голове. — Значит, не в тюрьму! Неужели благодаря отчаянным телеграммам Ксаны ко всем нашим петербургским знакомым сделано поправочное распоряжение везти меня в крепость? Но примут ли меня там? Может быть, комендант скажет, что нет места, и, подразнив перспективой светлой и просторной комнаты, вместо мрачных камер и мрачных тюремщиков-специалистов меня все-таки посадят в местную тюрьму?»
— Мошка! — вдруг повелительно крикнул начальник конвоя стоящим извозчикам-евреям.
Меня внутренне перевернуло от этого еще не привычного мне приглашения извозчиков. Но извозчик подъехал.
— В крепость! — крикнул ему офицер и пригласил меня садиться.
Я сел один. Конвойные, обнажив сабли, пошли справа и слева. Офицер остался на вокзале. Мы въехали в очень грязный уездный город. Уличные ароматы поднимались здесь, особенно на окраинах, от всяких отбросов, почти такие же трудно выносимые для носа, как и из коридора ялтинской тюрьмы.
Мы проехали город мимо больших навозных куч и выехали в поле, где пахнуло на меня свежим воздухом.
Заросшие зеленью и деревьями валы показывали невдалеке местоположение крепости. Мы направились между ними и рвами с остатками воды на их дне в аллею из высоких лиственных деревьев вроде дубов или платанов, идущую на некотором расстоянии по правому берегу Двины, и въехали в каменные крепостные ворота с государственными гербами вверху. За ними открылись ряды домов и казарм. Миновав их, мы подъехали к длинному белому двухэтажному зданию перед сквером. Около подъезда стоял шлагбаум и ходил часовой. Нам указали подъезд с надписью: «Комендантское крепостное управление». Войдя в него и поднявшись по лестнице, мы пришли в комнату, где сидел только один молодой артиллерийский унтер-офицер, по-видимому, писарь.