Повести моей жизни. Том 2 - Морозов Николай Александрович. Страница 155

«Как тут быть?» — думал я, печально поглядывая на свои штиблеты «земляного цвета». 

Меня вывел из затруднения один из моих конвойных, который, увидев пятно грязи на своих еще с утра вычищенных сапогах, наплевал на него и размазал своей сапожной щеткой. Немедленно я сделал то же самое и, натерев сапоги мои усердно щеткой, убедился, к великому удовольствию, что они стали как свежевычищенные. В результате оказалось, что в тот самый момент, как поезд стал подходить к вокзалу, я вновь принял вид путешествующего туриста и в таком виде был выведен из вагона на платформу с мешком в одной руке и чайником в другой. 

Там встретил меня уже заранее предупрежденный местный конвойный офицер. Он любезно раскланялся со мной и, вместо того чтобы приказать вести меня на ночь в тюрьму, сказал: 

— Вам придется подождать здесь, на вокзале, до двенадцати часов ночи. Раньше нет поезда в Витебск. 

— Разве меня не поведут в тюрьму ночевать? 

— Ни в каком случае. Вас должны спешно отправить в распоряжение витебского губернатора. 

Меня отвели в залу третьего класса и посадили в стороне, окружив новыми конвойными, так как прежние, передав меня под расписку, пошли ночевать в казармы. Какой-то молодой господин, проходя мимо, взглянул на меня и громко сказал своей даме: 

— Ведь это Морозов. 

Они остановились, посмотрели на меня несколько секунд и спешно пошли в соседнее помещение, соединяющее третий класс с первым и вторым. 

Через минуту небольшие группы прилично одетой публики, появляясь с платформы и из зала первого и второго классов, стали беспрестанно проходить мимо нас взад и вперед, молча и подолгу поглядывая на меня. Наконец в некотором отдалении собралась целая толпа мужчин и женщин, уже остановившихся и молча смотревших на меня. 

— Да вас тут знает половина Киева! — сказал, возвращаясь, уходивший на время мой новый старший конвойный. 

Это был молодой человек франтоватого и независимого вида. 

— Да! — отвечаю. — Ведь я здесь два раза читал публичные лекции при большом стечении народа. 

— Как же, я слышал. В прошлом году вы читали здесь о воздухоплавании, только мне не удалось быть на вашей лекции из-за отъезда по службе. Но лучше пойдемте отсюда. Здесь собирается большая толпа, неудобно оставаться. 

Захватив снова свой мешок и чайник, я пошел, прощаясь взглядом с публикой, пришедшей посмотреть на меня в моей возобновленной роли важного политического преступника. 

Толпа в отдалении следовала за нами. Меня вывели на платформу и, приведя в узкий короткий коридор, соединяющий вестибюль с залом первого и второго классов, поместили там на принесенном стуле. Конвойные остались стоять, затворив двери направо и налево. 

Оказалось, что это был проход специально для служащих. Они беспрестанно толкались в наши двери снаружи то с одной, то с другой стороны, и всем им конвойные, приотворив дверь изнутри, кричали в щелку: 

— Нельзя! Нельзя! Здесь арестованный. 

— Но где же мы пойдем? Это наш проход! — отвечали им. 

— Где хотите, но здесь нельзя! 

Служащие, ругаясь, отходили и шли каким-то круговым путем. 

Мои новые конвойные были совсем не похожи на предыдущих, одесских и севастопольских. Они были несравненно интеллигентнее и явно не запуганы своим офицером насчет меня. 

— О вас еще вчера было в здешних газетах, — сказал мне старший. 

— Что же было? 

— Что вас переводят из Севастополя в Двинск за стихи. А где теперь Горький? 

— Все еще за границей, в Италии. 

— Вот и ему нельзя возвратиться! — сказал второй конвойный. — А какой большой талант! 

— Да, огромный талант! — прибавил старший. 

— И главное, до всего дошел сам, своими собственными силами! — продолжал первый. 

Здесь для меня снова обнаружилась уже ранее замеченная мною огромная популярность Горького в народе, который оценивал его всегда наравне с Толстым, а часто он пользовался и еще большей симпатией как человек, вышедший из простой среды. 

— Ваши стихи мне случалось читать в разных сборниках, — сказал старший. При этом он очень одобрительно отозвался о них. 

— А мне еще не приходилось, — прибавил первый конвойный. — Я больше всего люблю стихи Шевченко. Я сам украинец. 

— Ну а вы? — обратился я к двум самым молодым из четырех назначенных для моего сопровождения. 

— Мы поляки, — отвечал, улыбаясь, один, — и больше читаем польские книги, когда есть время. 

— А между тем вы хорошо говорите по-русски. 

— Да ведь обучение у нас на русском языке. 

Мне стало интересно позондировать их отношение к национализму. 

— А как у вас смотрят на австрийских поляков? Считают за своих же? 

— Нет! Австрийские поляки смотрят на нас свысока, называют нас москалями. 

Это был для меня полный сюрприз! 

«Неужели, — подумал я, — разница в политических режимах начинает вызывать раскол в польском простом народе?» 

Естествоиспытатель по всему складу своего ума, я брал факт как он есть и не преувеличивал его значения. Не имея возможности подвести беспристрастную статистику мнений, я просто говорил себе: распространенность таких, неслыханных мною ранее взглядов среди крестьянского польского простого населения мне не известна, но эти два поляка стоят теперь передо мною, и их нельзя отрицать. 

— Вы католики? — спросил я, чтоб убедиться, что они настоящие польские крестьяне. 

— Да, католики! — отвечали оба, и мои сомнения окончательно исчезли. 

Когда после полуночи подошел наш новый поезд, нам не дали уже в нем целого служебного отделения, а только крайнее купе. Я вновь расположился спать на верхней скамейке и на этот раз спал несравненно спокойнее, чем в предыдущую ночь, или, лучше сказать, мне не было возможности спать плохо и видеть всякие кошмары. Дело в том, что часов через пять после отъезда, на самом рассвете, нам пришлось сделать пересадку в Жлобине, потом через три часа в Гомеле, где нам уже совсем не дали краевого купе, а поместили в середине вагона среди остальной публики. 

Спать более мне не хотелось, и я, несмотря на раннее время дня, принялся смотреть через открытое окно на холмы, поля и леса, проносившиеся мимо меня. 

Открывшаяся местность стала близко напоминать мне родные края, в которых так и не удастся побывать в это лето! В душе опять пробудилось страстное желание улететь куда-то за полукруглую черту отдаленного горизонта. «Что звенит там вдали, и звенит, и зовет?» — вспомнилось мне начало полузабытого мною стихотворения, кажется, Жадовской, и взгляд уносился в голубую даль и надолго прощался с нею. 

— Не хотите ли посмотреть бумагу, по которой мы вас везем? — обратился ко мне старший. 

Я взял. Это была та самая, с которой меня отправили из Севастополя. «В распоряжение витебского губернатора на предмет помещения в двинскую тюрьму». 

— Я знаю уже эту бумагу. 

— А только у нас, — улыбаясь, сказал старший конвойный, — кроме бумаги, которую мы должны показывать, часто бывает другая, секретная, бумага! 

— И у вас такая есть? 

— Да. И по ней мы вас не повезем в распоряжение витебского губернатора, а прямо в Двинск, где вас будет уже ждать тамошний конвойный начальник, который и доставит вас по назначению. 

Это было новым ударом для меня! 

Ведь мы же с Ксаной на основании первой, несекретной, бумаги условились, что если она потеряет меня дорогой, то поедет прямо в Витебск и там будет меня ждать в доме нашей тамошней знакомой Варвариной, наводя ежедневные справки обо мне в местной тюрьме и в канцелярии губернатора! А теперь она там целые недели может сидеть, получая однообразный ответ: «Еще не прибыл». А я в это время буду ждать ее в двинской тюрьме! 

«Как бы ее предупредить!» — ломал я себе голову и решил, что остается только одно средство. 

— Ничего не буду есть всю дорогу до Двинска! Надо сохранить оставшиеся у меня восемьдесят восемь копеек и сейчас же по приезде послать на них из двинской тюрьмы, если разрешат, телеграмму в Витебск Александре Александровне, у которой Ксана побывает прежде всего.