Повести моей жизни. Том 2 - Морозов Николай Александрович. Страница 76

Все курсистки у Обуховой встретили меня с восторгом. Они были в толпе, освободившей Веру Засулич, и были полны восторженными воспоминаниями. 

— Вы не поверите, какое сильное впечатление производят раздающиеся выстрелы в возбужденной толпе на улице! Нам показалось, что началась революция! 

— А как же вы освободили Веру Засулич? 

— Мы бросились к карете, в которой ее везли, отворили дверцы, высадили Засулич, а жандармов принудили оставаться там. В этот же миг толпа замкнулась перед Засулич. Ее начали передавать все дальше и дальше от одного ряда к другому, и вот она затерялась совсем. Стало даже грустно, когда скопление народа, запружавшее всю улицу, начало вдруг рассеиваться и улица постепенно опустела. Как жалко, что вас с нами не было! 

Да, и мне действительно было жалко! Какой здесь контраст с тишиной, в которой живут теперь в Саратове мои друзья и сама Вера! Мне очень хотелось крикнуть ей отсюда: «Вернись, вернись скорее!» 

К вечеру пришли другие курсистки и студенты. Они не были из очень юных и потому не немели в моем присутствии, как те гимназистки, с которыми я встретился на второй день после своего освобождения. Мне радостно было видеть, что вновь для меня возможны чисто товарищеские отношения в молодой среде. Переночевав на диване в столовой у Обуховых, я оставил у них свой чемодан и маленький карманный револьвер системы «Бульдог», который подарил мне Армфельд при моем отъезде из Москвы. Я вышел на Литейный проспект, отправляясь к Кравчинскому, и дошел через Пантелеймоновскую улицу через тогдашний Цепной мост почти до входа в Летний сад. 

Стояла чудная, почти летняя погода. Возвращающееся на север солнце нежно согревало окоченевшую в его отсутствие землю, и земля готовилась радостно ответить на его ласки миллионами зеленых листьев и благоухающих цветов. Я пошел на Неву по главной аллее сада, а в душе у меня словно звучала новая, неведомая музыка. 

Сам собой начал слагаться первый куплет еще не определившегося по содержанию стихотворения. 

Солнце зашло
В туче густой,
Черною мглой
Все занесло.  

Зная, что скоро буду «очищаться водою», я весь отдался своим внутренним звукам и голосам и не обращал внимания ни на что окружающее. Я шел в фуражке министерства земледелия с кокардой. Ее мне только что дал у Обуховых один молодой землемер в обмен на мою шляпу, говоря, что с чиновничьим головным убором мне будет безопаснее ходить по улицам. 

Не глядя ни направо, ни налево, ни перед собой, я почти бежал, опустив голову, и вдруг с размаху ударился ею во что-то мягкое. 

Фуражка с кокардой слетела с моей головы на землю. Я быстро поднял ее, стараясь не выронить при наклоне своего большого револьвера, находившегося в открытой кобуре у пояса под пальто, и не показать кинжала, скрытого за жилетом. 

Взглянув при этом вверх, я увидел перед собой очень высокого старого генерала с седоватыми усами и бакенбардами, смотрящего сверху вниз прямо на меня каким-то бесчувственно суровым и ничего, кроме суровости, не выражающим взглядом. 

— Извините, пожалуйста! — сказал я ему, улыбаясь. 

Он так же сурово, как и прежде, продолжал смотреть на меня сверху вниз. Ни одна черта его лица не сложилась в улыбку и не изменилась. 

«Верно, какой-нибудь очень важный, — пришло мне в голову. — Очевидно, он не считал совместным со своим достоинством своротить для меня в сторону, и потому я ударился прямо головой в его правое плечо. Что, если он велит свести меня в полицию, а у меня в карманах найдут кинжал и револьвер?» 

— Извините, пожалуйста! — повторил я снова, еще более весело улыбаясь. 

Но он и теперь продолжал сурово смотреть на меня, не показывая ни малейшей склонности к разговору. 

Что мне было предпринять? Приподняв свою уже надетую фуражку, я сделал ему еще раз приветливый поклон и, не говоря более ни слова и нарочно не спеша, чтоб он не подумал, будто я струсил и бегу, я пошел далее своим путем, обдумывая изо всех сил, что мне делать, если он меня арестует? 

Но, раньше чем я успел пройти каких-нибудь шага три, я вдруг увидел, как из-за деревьев боковой аллеи, окаймлявшей с левой стороны главную, на которой я столкнулся с генералом, вышел черноусый жандармский офицер на середину дороги и медленно направился наперерез мне. 

«Отстреливаться ли мне от него, — пришло мне в голову, — или сдаться и вновь попасть в тюрьму? Нет, лучше смерть, чем это!» 

Мне показалось, как будто могила уже разверзается предо мною. Но неопределенное положение длилось лишь одну минуту. 

— Ха-ха-ха! — раздался вдруг за мною громкий, суровый хохот генерала, и, вероятно, по сделанному его рукою знаку, которого я, конечно, не видал сзади себя, жандармский офицер, как по команде, повернул налево и ушел обратно в боковую аллею, из которой так неожиданно появился. 

Я миновал его, идущего мерной спокойной походкой, не обращая на меня внимания, шагах в полутораста сзади генерала, как бы конвоируя его сбоку. Я дошел до ворот Летнего сада на набережной Невы, повернул по ней в сторону и, сразу увеличив скорость своих шагов до крайней степени, на которую был способен, не придавая своей походке характера бега, перешел через один из горбатых мостиков на впадающих в Неву каналах, и здесь в первый раз оглянулся, как бы следя за проехавшей мимо меня встречной каретой. 

Никто не шел за мной сзади. 

«Кто же этот старый генерал, которого тайно сопровождает сбоку жандармский офицер? — думал я, несколько успокоившись. — Почему он так сурово смотрел на меня, в то время как все, с кем я сталкивался ранее его таким же образом, замечтавшись на улицах, всегда от души смеялись вместе со мной, даже и тот господин в Москве, которого я гимназистом ударил лбом по лбу так сильно, что из наших носов тут же потекла кровь на тротуар. Уж не сам ли это царь? Он, говорят, прогуливается здесь часто». 

Событие это на моем пути к Кравчинскому через Неву причинило мне на несколько минут такую тревогу, что до сих пор осталось в памяти, и с этого момента я дал себе обещание никогда не составлять стихов на улицах, по крайней мере пока меня разыскивает на них полиция. 

Только после того, как я сел в лодочку и доехал до другого берега Невы без всякого постороннего сопровождения, я почувствовал, что, как Сергей, окончательно «очистился водою». 

Вбежав в комнату Кравчинского, я бросился к нему в объятия и начал рассказывать о своих тамбовских и саратовских страданиях, о всем, что произошло в Москве и здесь за эти четыре дня после моего отъезда оттуда. 

— А ты что делал и что собираешься делать? — спросил наконец я его. 

— В прошлом делал мало интересного, — ответил он печально. — Не стоит и говорить. А теперь готовлюсь к серьезному делу. Ты ведь знаешь уже, что император отклонил ходатайство суда о замене каторги ссылкой твоим товарищам по процессу? 

— Нет! В первый раз слышу! 

— Да! — ответил он. — Это страшно поразило нас всех. 

— Так что же ты думаешь делать? 

— Мы уже выпустили прокламацию. Это министр юстиции граф Пален воспользовался освобождением Веры Засулич, чтобы настоять на применении к осужденным жестоких кар. Против него мы и хотим принять меры, а мои товарищи из здешнего кружка «троглодитов» хотят, кроме того, организовать временную боевую группу для того, чтоб освободить хоть одного из твоих по Большому процессу. 

— По дороге в Сибирь? 

— Нет! Их повезут в Чугуевскую или Александровскую центральную тюрьму в Харьковской губернии. 

— А можно будет и мне принять участие в их освобождении? 

— Надо поговорить с другими. Ты знаком с «троглодитами»? 

— Как же! Перед отъездом я познакомился с Ольгой Натансон, с Адрианом Михайловым, с Баранниковым, с Оболешевым, а с Зунделевичем я знаком давно. Это он сплавлял меня за границу четыре года тому назад. Помнишь, меня еще переодели тогда еврейской девушкой?