Маримба! - Терентьева Наталия. Страница 39
Я тоже улыбнулась:
– Совершенно новое чувство.
– Вот. Надо еще рожать.
Я кивнула.
– Я пойду, соберусь?
– Да, хорошо. Ночью не положено, конечно, но… Ладно.
Я быстро собралась, не обращая внимания на матюки соседки, подошла к старшей медсестре, попыталась вручить ей остававшиеся у меня «благодарные деньги». Она покачала головой:
– Не надо. Отдайте лучше девочкам, которые с ребенком возятся.
– Я давала уже.
– Так у них четыре смены. Другой отдайте. Ну что, пойдемте на новое место.
Новая палата располагалась в соседнем коридоре, в закутке. Оттуда было гораздо дальше до детской. Но мне оставалось два или три дня в роддоме, я решила, что как-нибудь дотерплю.
Палата оказалась маленькой, меньше, чем моя первая. На кровати ближе к окну лежала женщина. Свет из коридора упал на ее лицо: глаза были открыты.
– Не спите? – спросила медсестра. – Мы включим свет на минутку, чтобы расположиться, да?
Женщина ничего не ответила, закрыла глаза. Я вопросительно взглянула на медсестру. Та развела руками и лишь вздохнула.
Я быстро разобрала свои немудреные вещи, выключила свет и легла. Я слышала, что соседка тоже не спит. Так мы и лежали. Я считала розовых слонов, овечек, думала о дочке, вспоминала все хорошее, что только могла вспомнить, но сон не шел. Женщина тем временем включила небольшую, но довольно яркую лампу над кроватью, взяла книгу и стала читать. Лет… тридцать. Подумала я. Может, чуть меньше, не поймешь. Бескровное лицо, тонкие, плотно сжатые губы, глаз не вижу. Я все хотела что-то сказать, познакомиться хотя бы, но так и не смогла встроиться в ее замкнутое молчание. Я все-таки кое-как уснула, а в шесть утра встала, чтобы умыться, почистить зубы и причесаться, перед тем как мне принесут Катьку на первое кормление.
– А я думаю – где ты… – улыбнулась медсестра Таня, протягивая мне Катьку. – Принесла твою богатыршу, а кровать пустая, даже испугалась. Все хорошо теперь, да?
– Да, спасибо, – я взяла Катьку, теплую, розовую со сна.
– Ну, давайте, девочки… – неопределенно сказала медсестра, и я не поняла, обращалась ли она к нам с Катькой или к моей новой соседке тоже. – Я попозже приду.
Моей соседке ребенка не принесли.
Я стала кормить Катьку и услышала странный звук. Сначала я не поняла, что это такое. Резкий, неприятный. Я подняла глаза. Соседка расстелила на кровати оранжевую резиновую пеленку. Я давно таких не видела, с детства, наверное. Такие пеленки стелили в нашей детской поликлинике. И под подбородок – когда промывали нос, и под попу, когда укладывали на уколы да на банки на топчанчик… Соседка положила себе эту пеленку и сцеживала на нее грудь. Этот звук я и услышала, монотонный, равномерный, равнодушный. Струя молока падала на резиновую поверхность. У меня даже заныли зубы от этого звука. Как странно. Значит, ее ребенку не нужно молоко. Может быть, он болен? Лежит в барокамере? Или… может, что-то еще хуже?
Сцедив молоко, соседка взяла пеленку, одним движением вылила молоко в раковину, сполоснула пеленку, легла обратно. Надела наушники, взяла книгу. Английский. Я увидела, что она учит английский. Я тоже взяла с собой какую-то книгу в роддом. Но как-то не могла читать. Полистала на второй день после родов. А потом открыла книгу на случайной странице, прочла «Тася утонула». А я как раз хотела Катьку назвать либо Таисией – в честь одной из бабушек, либо Татьяной. Оба имени теперь отпали. И я стала с того дня звать ее Катей. Так и осталось – мягкое, теплое, звучное имя. И книгу ту больше в руки я не брала.
Ясно, значит, моя соседка что-то преодолевает. Рассказывать не хочет. Мое кормление ей неприятно, но что делать? Я тоже ничего не буду рассказывать. И тем более приставать с расспросами.
Прошел день. Соседка вела себя так, как будто меня в палате нет. Не познакомилась, не взглянула ни разу, ничего не сказала. Я один раз спросила ее (в палате было довольно прохладно):
– Вам не холодно?
– Нет, – ответила соседка, не поворачиваясь.
И я поняла – не стоит лезть. У нее что-то такое, что ей лучше преодолевать в одиночку. Соседка ела, и свое, – у нее была целая тумбочка еды, – и то, что нам полагалось. Я попросила нянечку, мне теперь давали еды больше, но через час после обеда я снова хотела есть. Время между кормлениями проходило быстро. Катьку приносили раз пять в день. Покормила, отдохнула, сама поела. И вот, можно снова считать минутки, ждать, когда увижу мою дочку.
Вечером, перед последним кормлением, я решила выпить чаю. Вскипятила крошечный чайничек. В этой палате розетки были расположены очень неудобно, высоко. У моего чайничка, который я купила, собираясь в роддом, оказался очень короткий шнур. В старой палате он дотягивался с тумбочки, а тут розетка была почему-то прямо над моей кроватью. Скорей всего, палата эта была одноместная, просто в нее поставили еще одну кровать. Я потянулась за чайником и… перевернула его. Весь кипяток, только что бурливший, вылился мне на руку. Мгновенно побурела и закипела на глазах кожа. Я ахнула, побежала к раковине.
Сейчас должны принести кормить Катьку, думала я, а если я ее не покормлю, она останется совсем голодная. И если я буду плакать, она испугается, может перестать есть… Почему-то в тот момент мне это казалось гораздо важнее, чем моя обожженная рука. Я подержала ее под ледяной водой, вышла в коридорчик, нашла там в морозильнике замороженный кусочек то ли сала, то ли старого масла. Я приложила его к горевшей коже. Вся рука от запястья до локтя вспухла и очень сильно болела. Так сильно, что я не могла себе представить, как же я буду кормить Катьку. Но когда ее принесли, боль не то чтобы отступила, но притупилась. Я ее все-таки покормила, а потом сказала медсестре, которая даже и не заметила, что у меня что-то произошло:
– Я руку сильно обожгла, что мне делать?
Медсестра взглянула на мою руку и воскликнула:
– Мать моя… Да ты что! И как же… Так, сейчас, подожди…
Она отнесла Катьку и принесла мне подсолнечное масло, в большой бутыли на дне.
– Вот, остатки, детей смазываем, когда детского масла нет… Намажь руку.
Я намазывала руку, прикладывала тот холодный кусочек чего-то съестного, но на моих глазах кожа вспухала в большой неприятный и очень болезненный пузырь. В какой-то момент я поняла, что боль терпеть больше не могу. Отправилась кого-то искать, кто бы мог мне помочь.
– Ну, куда мы тебя повезем? В ожоговый центр? – спросила меня дежурная врач. – Нет у нас машин. Разве что такси вызвать… Сама вызовешь?
Я растерялась.
– А обратно как? Не знаю… Ночь…
– Ну вот и я не знаю. Давай мы лучше тебе укольчик сделаем, ты до утра поспишь…
С соседкой мы так больше ни одним словом и не перемолвились. На происшествие с кипятком она не отреагировала никак, даже не повернула головы – ни когда упал чайник, ни когда я прикладывала лед и ко мне бегали медсестры.
Однажды она о чем-то быстро и негромко говорила по телефону, смеялась даже. Мне казалось, о какой-то предстоящей поездке. Потом услышала обрывок ее разговора с медсестрой.
– Но вы же к нам еще будете приезжать? – спросила медсестра.
– Конечно, – ответила совершенно нейтрально соседка.
Значит, зря я с ужасом смотрела на нее и думала, что у нее умер ребенок или родился мертвый. Зачем тогда приезжать? А почему ребенку, если он жив, не нужно молоко? Лежит в барокамере? Но почему она тогда к нему не ходит? Я видела, как по коридору, обнявшись, в накинутых халатах, шла пара – в особую палату, где стояли две или три барокамеры, и в них, беспомощные, в проводах, лежали дети, подключенные к разным аппаратам. Недоношенные, не в срок родившиеся, с тяжелыми родовыми травмами, те, кому понадобилось делать операцию в первые дни или даже часы жизни. Родители, сравнительно молодые, оба рослые, красивые, брели, держась друг за друга, как обычно ходят старики. Шаг, еще шаг – вместе, к горю или к радости, но вместе. Молча, с надеждой на лице…