Да. Нет. Не знаю - Булатова Татьяна. Страница 24
«Придурок, – пробормотала девушка и резко задернула плотный занавес. – Разочарован он, видите ли!» Но на самом деле слова Коротича неприятно задели ее своей правдивостью, у Аурики возникло ощущение гадливости по отношению к самой себе. В сущности, Миша не сделал ей ничего дурного. Ничем не обидел. Какая муха ее укусила?! Могли бы и правда стать товарищами. «А, может, и не товарищами», – подумала девушка и тут же честно себе призналась, что теперь-то уж точно нет. Теперь Коротич будет от нее шарахаться так же, как когда-то Масляницын. Увидит – и перейдет на другую сторону или сделает вид, что не заметил.
«Что со мной не так?» – задумалась Аурика и попыталась проанализировать их с Мишей словесную перепалку там, наверху, для того, чтобы понять, что именно могло ее так разозлить, отчего она потеряла контроль над собой и устроила ту омерзительную сцену. Ревизия не принесла никаких ощутимых результатов, кроме одного: при воспоминаниях о поцелуях Коротича ее тело начинало реагировать знакомым возбуждением, после которого ей обязательно была нужна разрядка, иначе странное томление не покидало ее и мучило целый день, распаляя воображение и заставляя бросаться на окружающих в поисках выхода этого невнятного раздражения.
«Это не там», – догадалась Аурика и попробовала вспомнить, что произошло, когда они вошли в дом. «Ты могла бы это проделать с такой же легкостью с любым, кто оказался бы рядом», – всплыло в ее сознании. «Вот оно!» – поняла девушка по тому, как к лицу прилила кровь. «Да какое он имеет право!» – возмутилась она, но быстро сникла, вспомнив свои августовские приключения, встречу с Вильгельмом Эдуардовичем и еще много чего, что превращало горькие слова Коротича в жестокую правду. «Я такая же, как и моя мать. Я даже хуже», – пригвоздила она себя к позорному столбу и ткнулась лбом в холодное стекло. «Я не хочу так, как она, – пыталась унять бившую ее дрожь Аурика. – Не хочу. Я не такая». «Такая!» – продолжала она мучить себя, испытывая странное наслаждение от подступающих к горлу рыданий, которые оборачивались нехваткой воздуха. «Нет!» – выкрикнула она так громко, что разбудила Глашу, задремавшую на хозяйском плече.
– Аурика, – затрясла она Георгия Константиновича.
– А? Что? – испугался тот и, забыв накинуть халат, в одних штанах бросился в гостиную. – Золотинка, девочка моя! – Он сразу понял, что что-то случилось, и притянул дочь к себе. – Что с тобой?
– Мне очень плохо, – обескуражила она отца ответом и безропотно дала себя обнять.
– У тебя что-то болит? – засыпал ее вопросами Одобеску. – Что? Где?
– Ничего у меня не болит, – Аурика пыталась сдержать слезы.
– Тогда почему ты плачешь?
– Я не плачу, – ответила девушка и разрыдалась.
Мудрый Одобеску довел ее до дивана, усадил, махнул рукой обеспокоенной Глаше, чтобы та не входила в комнату, и приготовился ждать. Он не торопил дочь ненужными вопросами, не успокаивал, не гладил по голове. Он просто молча сидел рядом в своих полосатых пижамных штанах, из под которых виднелись худые босые ноги. И он мог бы просидеть так целую вечность, не двигая ни рукой, ни ногой. «Хоть до смерти!» – думал Георгий Константинович и, закрыв глаза, ощущал себя непозволительно счастливым от того, что вот она, Аурика, рядом, и пусть она плачет, ведь это полезно, потому что со слезами выходит боль, а душа освобождается, делается чистой и щедрой. Он это знает так же хорошо, как и то, что женские истерики рано или поздно заканчиваются, поэтому до смерти досидеть не придется. По характеру всхлипываний становилось понятно, что сила «горя», оплакиваемого девушкой, становится все слабее, зевота все слаще. Одобеску краем глаза сквозь разметанные по лицу дочери кудри видел: еще немного – и она заснет, прямо здесь, на отцовском плече. «Когда это было!» – мысленно усмехнулся Георгий Константинович, но вспомнить не смог, а потому шепотом спросил зареванную Золотинку:
– Хочешь, я принесу тебе подушку? Ляжешь?
Аурика отрицательно помотала головой, выдохнула из себя нечто напоминающее сердитое фырканье ежа и попробовала подняться:
– Давай я тебя отнесу? – явно переоценивая собственные возможности, предложил Одобеску.
– Ага, – словно с набитым ртом промямлила не очень-то прекрасная в этот момент Золотинка и добавила: – А потом тебя отнесут на Ваганьковское кладбище, в те ряды, где хоронят цирковых артистов. Там тебе понравится – с ними весело.
– Не уверен, что их там хоронят, но, пожалуй, мне лучше остаться с тобой. С тобой тоже нескучно, – сострил Георгий Константинович и, опередив дочь, заторопился к ней в комнату, где умело разобрал кровать, не забыв аккуратно – край к краю – сложить покрывало и взбить подушки. – Ты шутишь, – обернулся Одобеску к подоспевшей дочери. – Это хороший знак.
– Это – знак качества, – подтвердила Аурика и бухнулась на кровать, не раздеваясь.
– Ты только подумай, – высокопарно произнес Георгий Константинович. – Твой знак качества – это природное чувство юмора. Этим ты пошла в Одобеску.
– Интересно, а оно хроническое или эпизодическое? У меня такое ощущение, что мое природное чувство юмора в последнее время перешло из состояния комы в состояние летаргического сна.
– А разве это не одно и то же? – усомнился барон.
– Завтра проверим, – пообещала Аурика и ткнулась лицом в подушку.
– Сегодня, – поцеловал ее отец и вышел из комнаты на цыпочках, боясь потревожить моментально уснувшую дочь.
До пяти часов вечера в доме Одобеску царила полная тишина, изредка нарушаемая покашливанием Георгия Константиновича и звяканьем вытираемой Глашей посуды. Телефонная трубка, предусмотрительно снятая хозяином с аппарата, мирно покоилась на столике возле зеркала: барон Одобеску легко пожертвовал возможностью получать поздравления в обмен на хрупкое спокойствие, воцарившееся в доме.
Георгий Константинович прозорливо предположил, что вчера за короткое время их с Глашей отсутствия между Аурикой и Коротичем могло произойти нечто, что изменило порядок вещей в целом, но волевым усилием гасил собственное любопытство, подозревая, что вчерашние слезы дочери могли быть вызваны причинами не обязательно приятного свойства.
Об этом же размышляла и Глаша, по-собачьи вскидывавшая голову всякий раз, когда хозяин заходил на кухню. Но она тоже тактично молчала, понимая, что и без нее разберутся.
– Обедать будете? – теребила женщина Георгия Константиновича и, получив отказ, в сердцах убирала посуду в буфет и выключала на плите газовые конфорки.
– Как вы думаете, Глаша, – первым не выдержал Одобеску, облюбовавший для себя место за кухонным столом, заставленным не уместившимися в холодильнике закусками, – что бы это могло значить?
– Что? – не сразу поняла его Глаша и уселась напротив.
– Эти слезы, истерика…
– Бесится она, – в который раз повторила помощница Одобеску, поглаживая и так гладкую клеенку.
– Почему?
– Может, обиделась. А, может, сама обидела. А потом пожалела. И вот вам…
– Ну, вы же знаете, Аурика Георгиевна – кремень, – отказался принять Глашину версию Георгий Константинович.
– Все мы – кре?мень, пока по сердцу не царапнуло.
– Не представляю, как Миша мог обидеть ее, чтобы девочка так плакала.
– А чего ж «Миша»? – удивилась Глаша. – А то мы знаем, где она вчера была?
– Доподлинно – нет. Но я почему-то предполагаю, что Михаил ее нашел, иначе бы он вернулся и поставил нас в известность. Он, скажу я вам, сверхответственный молодой человек, на него можно положиться, – рассудил Одобеску.
– На него – можно, на Аурику – нельзя.
– Нельзя, – моментально согласился Георгий Константинович, но все-таки решил придерживаться собственной версии. Мысль о том, что его дочь неразборчива в связях, иногда посещала его, а в прошлом августе – довольно часто, но, как и любой отец, Одобеску легко находил массу объяснений, в результате чего над головой Аурики начинал мерцать ангельский нимб, примиряющий наивного отца с действительностью.