Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 122

Полковник, не думая, идти ему или не ходить, встал и пошел за старшиной. Усталый, едва не спотыкаясь на каждом шагу, брел, а чемодан сделался непомерно тяжелым и оттого совсем чужим.

— Вот сюда, товарищ полковник, — указал старшина, и полковник, будто опять за него решил кто-то, послушно полез в темную нору, дохнувшую навстречу теплым дымом и золой. Заварухин ощупью угадал земляные нары, как во сне, разулся и, не размотав на ногах портянок, лег, неудобно положив в изголовье свою шинель. Он еще подумал о том, что надо поправить шинель, но мучительно радостная усталость окончательно одолела его.

* * *
На третий день, ранним утром, полковник Заварухин встретил в лесной балке, западнее Дедовского, последним пришедший 91-й стрелковый полк. Командир дивизии собирался пройти перед строем полка, поздороваться с батальонами, поздравить бойцов с благополучным завершением марша и пожелать им успехов в близких боях. Но от всего этого пришлось отказаться: люди не стояли на ногах от переутомления и голода. За минувшую ночь полк сделал пятидесятикилометровый переход, оставив далеко позади свои кухни, обозы, ослабевших в пути. Уже вчера полк не кормили горячей пищей, а сухой паек при непрестанной жажде не лез в горло. На коротких привалах у всех была одна-единственная забота — найти воды. Пили из ручейков, рек, колодцев, родников. Через подол рубах — из луж и канав, и чем больше пили, тем больше хотелось пить, а в духоте и пыли одолевал пот, унося последние силы. У многих были потерты ноги и пекло плечи от ружейных ремней.
Полковник Заварухин, зная о трудном броске 91-го полка, распорядился пригнать для него несколько кухонь из других ранее прибывших полков, и бойцов ждал горячий завтрак, но есть его было почти некому: сон и усталость оказались сильнее голода. Люди засыпали раньше, чем успевали опустить голову на сырую от пота шинельную скатку, Из рот нашлись единицы, что потянулись к кухням, а принеся завтрак, засыпали над котелками, уронив на траву кусок хлеба и ложку.
Майор Филипенко, исполнявший обязанности командира полка, ехал в крестьянской телеге на железном ходу в самом хвосте полковой колонны. В его телегу медики насовали коробок, сумок, свертков, от которых пахло камфарой. За околицей какого-то степного полусожженного села майор увидел на поваленном телеграфном столбе при дороге санитарку Тоньку. Она сидела, а в ногах у нее валялись снятые сапоги и сумка. Бумажные коричневые чулки были на икрах до дыр протерты жесткими голенищами сапог. Положив левую ногу на колено правой, Тонька подвертывала под ступню обносившийся след чулка. Из-под взбитой юбки выглядывали розовые резинки и налитое под перехватом молочно-восковое тело. Плохо расчесанные и пыльные волосы ее совсем не держались за ушами и надоедливо падали на глаза, и Тонька косила из-под них глазом, глядя на опустевшую дорогу.

— Что же тебя бросили, Тоня? — спросил Филипенко, дав знак ездовому остановиться. — Ноги сбила?

— Да нет, товарищ майор, ноги ничего. Свое у меня… — Тонька осеклась, зардевшись, опустила куцые, обгоревшие на солнце ресницы и тут же вскинула их, но глазами все-таки избежала глаз Филипенко, и тот не столько понял временную Тонькину беду, сколько пожалел девушку:

— Иди, Тоня, садись. Через часик будем на месте. Я пойду пешком.

Тонька схватила свою сумку, сапоги и прямо в чулках побежала к телеге, неловко взобралась на нее. Сумку взяла на колени. Лошадь тронула, под шинами хрустнула колея. Тонькину голову обнесло йодоформом. Филипенко, стряхивая пыль с брюк и фуражки, подтягивая ремень, приотстал немного, а когда догнал телегу, Тонька спала. Маленькие ножки ее в порванных чулках по-детски беспомощно и трогательно болтались, спущенные с грядки телеги. Филипенко вдруг вспомнил свою маленькую Симочку, но думать стал — это часто происходило с ним за последнее время — об Ольге Коровиной. Оставляя Ольгу на снегу, Филипенко и мысли не допускал, что она погибнет, и потом долго не верил, что ее нет в живых, однако со временем это неверие рассеялось, а в душе осталась горечь утраты и своя виновность перед Ольгой. Совсем бесспорно: оставь он Урусова с ней — и была бы она жива, потому что ранило ее несмертельно. «Да ведь если бы знать… Если бы знать», — оправдывал он сам себя и не чувствовал облегчения.
И вообще после больших потерь в неудачных боях под Мценском Филипенко стал часто терзаться своей жестокостью, а был он действительно жесток и беспощаден в бою к своим подчиненным. Не берег и себя, что потом вроде бы и смягчало его страдания, но ненадолго. Он вспоминал выбывших командиров рот, взводных и даже рядовых, которым грозил расстрелом, поднимая их в атаку, видел, как люди напрасно ложились под вражеским огнем, слышал свою ругань и сурово мрачнел. Он сознавал, что легкая, бездумная пора его боевой увлеченности и первых успехов безвозвратно ушла в прошлое, и однажды утром, во время бритья, разглядывая свое лицо в маленьком зеркальце, люто возненавидел свои дурацкие усы и одним махом снял их. Иногда у него было настойчивое желание покаяться перед кем-то, но перед кем он мог это сделать? Ему хотелось приблизить к себе Охватова, поговорить с ним об Ольге Коровиной, вспомнить ее гибель — ведь именно со смертью Ольги исчезло в душе Филипенко с детства надежное равновесие. Охватов мог бы понять его, но слишком разные они теперь люди.
Филипенко поглядел на спящую Тоньку и подумал: «Вот и эта едет, и эта как былинка в поле. А могла бы остаться в медсанбате или санроте. Нет же, лезет в пекло, под пули, сама лезет, и не о ней, стало быть, надо думать. Думать надо о тех, у кого нет иного места, кроме передней цепи».
Предвидя близкое вступление на земли Украины, Филипенко заметно повеселел: до Конотопа, где живет его мать, осталось совсем немного верст. И чем ближе он подходил к ее дому, тем беспокойнее становились его ожидания. Под влиянием нетерпеливых мыслей он готов был шагать по пыльным проселкам день и ночь без сна и отдыха и, где было в его власти, всячески ускорял ход событий.
Подразделения полка втянулись в балку и укрылись под зеленым навесом кустов и деревьев. Повозку свою со спящей на ней Тонькой Филипенко оставил в горловине оврага, потому что низом все равно бы не проехать, хотя там и была пробита еще крестьянскими телегами глубокая колея: на заросших склонах и на дороге вповалку спали солдаты. Над ними гудели мухи, садились на их пыльные бледные лица, пили с запекшихся губ скудную слюнку. Филипенко перешагивал через солдат, наступал им на ноги и обратил внимание, что у многих вконец изношены ботинки, а у двоих или троих подметки примотаны даже проволокой. «Вот кого надо тряхнуть», — со злостью подумал Филипенко о капитане Оноприенко.
Ниже по оврагу, где с крутых и голых откосов был содран, как кожа, зеленый покров и белели меловые язвы, Филипенко нашел Заварухина и доложил ему, что полк прибыл к месту назначения. На марше полк трижды попадал под бомбежку и имеет значительные потери. Какой то вязкой задумчивостью поразили Заварухина филипенковские глаза, а там, где некогда были его бодрые усы, две глубокие морщины по-старчески очертили верхнюю губу.

— Нарушаешь, Филипенко, все приказы — ведешь людей среди бела дня. Мало того что подвергаешь полк опасности, даешь противнику знать о передислокации войск. Как это прикажешь расценивать?

— Затянули марш, товарищ полковник, потом вижу, до конечного пункта подать рукой, а укрыться негде. На авось действовал. Виноват, конечно.

— Ты мне, Филипенко, это ребячество брось. Брось, говорю.

— Есть, товарищ полковник.

— А что с командиром полка?