Тонька схватила свою сумку, сапоги и прямо в чулках побежала к телеге, неловко взобралась на нее. Сумку взяла на колени. Лошадь тронула, под шинами хрустнула колея. Тонькину голову обнесло йодоформом. Филипенко, стряхивая пыль с брюк и фуражки, подтягивая ремень, приотстал немного, а когда догнал телегу, Тонька спала. Маленькие ножки ее в порванных чулках по-детски беспомощно и трогательно болтались, спущенные с грядки телеги. Филипенко вдруг вспомнил свою маленькую Симочку, но думать стал — это часто происходило с ним за последнее время — об Ольге Коровиной. Оставляя Ольгу на снегу, Филипенко и мысли не допускал, что она погибнет, и потом долго не верил, что ее нет в живых, однако со временем это неверие рассеялось, а в душе осталась горечь утраты и своя виновность перед Ольгой. Совсем бесспорно: оставь он Урусова с ней — и была бы она жива, потому что ранило ее несмертельно. «Да ведь если бы знать… Если бы знать», — оправдывал он сам себя и не чувствовал облегчения.
И вообще после больших потерь в неудачных боях под Мценском Филипенко стал часто терзаться своей жестокостью, а был он действительно жесток и беспощаден в бою к своим подчиненным. Не берег и себя, что потом вроде бы и смягчало его страдания, но ненадолго. Он вспоминал выбывших командиров рот, взводных и даже рядовых, которым грозил расстрелом, поднимая их в атаку, видел, как люди напрасно ложились под вражеским огнем, слышал свою ругань и сурово мрачнел. Он сознавал, что легкая, бездумная пора его боевой увлеченности и первых успехов безвозвратно ушла в прошлое, и однажды утром, во время бритья, разглядывая свое лицо в маленьком зеркальце, люто возненавидел свои дурацкие усы и одним махом снял их. Иногда у него было настойчивое желание покаяться перед кем-то, но перед кем он мог это сделать? Ему хотелось приблизить к себе Охватова, поговорить с ним об Ольге Коровиной, вспомнить ее гибель — ведь именно со смертью Ольги исчезло в душе Филипенко с детства надежное равновесие. Охватов мог бы понять его, но слишком разные они теперь люди.
Филипенко поглядел на спящую Тоньку и подумал: «Вот и эта едет, и эта как былинка в поле. А могла бы остаться в медсанбате или санроте. Нет же, лезет в пекло, под пули, сама лезет, и не о ней, стало быть, надо думать. Думать надо о тех, у кого нет иного места, кроме передней цепи».
Предвидя близкое вступление на земли Украины, Филипенко заметно повеселел: до Конотопа, где живет его мать, осталось совсем немного верст. И чем ближе он подходил к ее дому, тем беспокойнее становились его ожидания. Под влиянием нетерпеливых мыслей он готов был шагать по пыльным проселкам день и ночь без сна и отдыха и, где было в его власти, всячески ускорял ход событий.
Подразделения полка втянулись в балку и укрылись под зеленым навесом кустов и деревьев. Повозку свою со спящей на ней Тонькой Филипенко оставил в горловине оврага, потому что низом все равно бы не проехать, хотя там и была пробита еще крестьянскими телегами глубокая колея: на заросших склонах и на дороге вповалку спали солдаты. Над ними гудели мухи, садились на их пыльные бледные лица, пили с запекшихся губ скудную слюнку. Филипенко перешагивал через солдат, наступал им на ноги и обратил внимание, что у многих вконец изношены ботинки, а у двоих или троих подметки примотаны даже проволокой. «Вот кого надо тряхнуть», — со злостью подумал Филипенко о капитане Оноприенко.
Ниже по оврагу, где с крутых и голых откосов был содран, как кожа, зеленый покров и белели меловые язвы, Филипенко нашел Заварухина и доложил ему, что полк прибыл к месту назначения. На марше полк трижды попадал под бомбежку и имеет значительные потери. Какой то вязкой задумчивостью поразили Заварухина филипенковские глаза, а там, где некогда были его бодрые усы, две глубокие морщины по-старчески очертили верхнюю губу.