Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 146

— Садись, Коля, подякуем, как у нас говорят, побеседуем. Я и угостить могу под это словечко.

Пряжкин достал из мешка просоленную тряпицу и развернул кусок сала.

— В Частихе той бабке сорок писем написал на газете — так что продукт добыт праведным трудом. Давай. Вот и хлебушко есть.

— Какие мы все разные, — вздохнул Охватов. — И каждый со своей правдой. А кто же рассудит нас?

— Смерть головы пооткусывает — всех сравняет.

— Ты понимаешь, Пряжкин, до этого бы хотелось знать. Если бы знать… Если бы знать, черт с ними и с головами, конечно.

Явился сапер, пожилой сержант, пыльный, заветренный, а брюки, гимнастерка и даже кирза на его сапогах отгорели на солнце до материнской нитки, да и худое темное лицо сержанта густо взято белесым лишаем.

— Рассовываете мины, а там же разведчики наши, — сказал Охватов саперу. — И вообще наши войска.

— Приказано, товарищ лейтенант.

— А сам-то думал?

— Дак как. — Сапер вдруг приблизился к лейтенанту и вполголоса сказал: — Мы только ямки сделали, а мины уж потом закопаете сами, товарищ лейтенант. Смертно, должно, сразились там. Известно, танки у него. Гляди, так сюда вымахнет. Не проглядеть бы его. Не оплошать.

Сапер никак не назвал немцев, видимо, не имел под рукой подходящего слова, которое бы заключало в себе и ненависть, и пренебрежение, и уважение к вражьей силе.

— Не проглядеть бы, — повторил сапер назидательно.

— На то поставлены.

— Да уж это конечно, — согласился он и с горькой бабьей прощальностью запокачивал головой, глядя уже не на лейтенанта, а на рядового Пряжкина: — Эх, ребяты, ребяты, местечко высокое оседлали вы — в самый раз памятник ставить.

— Ты это к чему? Эй, батя, это как понимать? А? — прицепился Пряжкпи к саперу, и тот, уходя, опять улыбнулся горестно:

— Да вот так и понимай. Малехонький ты порожек для фашистского танка.

— Да ну его к лешему, — запросто махнул рукой Пряжкин, а у самого на сердце засосало, и уронил голос: — Над всеми памятники ставить, так по земле не пройдешь, не проедешь. Ешь, Коля, ешь.

Охватов все время чувствовал не дающую ему покоя озабоченность и потому не мог отдыхать, но и не мог с душой взяться ни за какое дело. Ему, как и всем остальным, было тягостным ожидание приближающегося боя и хотелось только одного: чтобы скорее наступило то, чего они боятся и ждут.
Он сел на кромку окопчика, и ноги вдруг затекли гудом, зачугунели, будто сапоги его были сшиты не из кожи, а из броневого листа. «Третий день не разувался», — подумал Охватов, а сказал совсем другое, что преследовало и мучило:

— Я понимаю майора Филипенко — он добрый, черт возьми. Он вот словом обидит солдата и тут же готов извиниться. А трусов, верно, ненавидит. Из-за одного труса, бывает, гибнут десятки. И дорогу минировать приказал сгоряча. А этот дьявол, видал, какой прыткий — растяну всех. Я тебе растяну!

— Ты о чем, Коля? Опять что-нибудь этот Рукосуев?

— Да и он, и не он.

— Меня этот Рукосуев знаешь чем удивляет? — Пряжкин искренне и светло восхитился: — Поет частушки, все поносные, но в каждой — уж я замечал — литая рифма: «Завлеку да завлеку — сама уеду за реку». Вот ведь черт какой! Я готов визжать от восторга, а он ничего, по-моему, не понимает. Совсем не понимает. А Тоньку приручил. Приходит как-то от нее и говорит: вы обратите внимание, говорит, господа присяжные, какое у Тоньки красивое лицо, а нос иконописный. Вот небось такими словами и обаял ее. Да ты, Коля, и не слушаешь? Что ты?

— Да ведь накатывает, Пряжкин. Слышишь?

Что «накатывает», чувствовали уже все: передовая, удаленно и слепо стучавшая с утра, вдруг совсем угрожающе подвинулась, дохнула близким грохотом, с перепадами, тяжело задребезжала, словно за окрестными увалами брали разгон тысячи необкатанных жерновов. Земля качнулась, живые глубокие толчки пронзили ее насквозь, и Охватову показалось, что все: и пашни по косогорам, и густые травы в лощинах, и темно-зеленый вал шиповника, и нагретая солнцем дорога, и бойцы на ней, — все это вроде вздрогнуло и покачнулось.
Охватов поднялся и пошел к дороге. Тонька и Рукосуев сидели все там же, в траве, к ним подсел еще бронебойщик — стриженую голову его покрывал носовой платок с узелками по всем четырем углам. Тонька по— женски основательно сидела на земле, вытянула разутые ноги, а в руках держала зеркальце и, обнося им себя то справа, то слева, с улыбкой прилепливала к губам алые лепестки шиповника. «Совсем беспонятная, как малое дитя», — с раздражением подумал о ней Охватов.

— Навоюешь с такими, — сказал Рукосуев вслед лейтенанту и пошел за ним на дорогу к солдатам, вполголоса ругаясь и шаркая сапогами. — В слезы ударились, сволочи.

На дороге, в пыли, сидел худоплечий солдат с розовыми оттопыренными ушами, и по этим еще свежим, домашним ушам Охватов определил, что солдат из новичков.

— Очки малый потерял и вот убивается, — стали объяснять Охватову и подталкивать сидящего солдата: — Встань давай.

— Уж как-нибудь.

Солдат встал и заоглядывался синими воспаленными глазами, никого не узнавая. Был он совсем молод, и детские пухлые губы его все еще плакали.

— Вы разрешите его мне, господа присяжные заседатели, — ни к кому не адресуясь, сказал Рукосуев, и все обратили на сутулого внимание, только молодой боец продолжал оглядываться ищуще и беспомощно. — У меня хорошее зрение, на двоих хватит. Я ему окопчик только попереди себя вырою. Ну дак как, родной, решил? Пойдешь ко мне? — Рукосуев обнял было солдата, со зловещей лаской заглядывая в его глаза, но тот испуганно и поспешно отстранился, и это окончательно взбесило Рукосуева: — Без рук, без ног останешься, а ходу с этой высоты тебе нету. Еще хоть один звук, и тебе не понадобятся очки. А ну, за мной шаго-ом марш. — Рукосуев вдруг почувствовал угрюмое молчание пехотинцев и вызверился на них, подвигая автомат: — Что распатронились? Может, еще есть такие плакальщики?

Прибежал взводный, старший сержант, но, зная злую лихость разведчиков, не заступился за своего бойца. А Рукосуев, подталкивая солдата углом автоматного приклада, сулил ему:

— У меня не заверещишь.

Охватову сделалось жалко потерявшегося новичка, в груди неожиданно, но сильно дрогнула и зазвенела тугая забытая струна, и под влиянием давнего этого живучего чувства он зло подумал о пехотинцах: «Да что же вы за народ, черт вас возьми? Что за народ вы, коли не можете защитить своего товарища? Пехота…» — скомкал свою мысль Охватов и сказал солдатам:

— Что же вы товарища-то отдали? Или у каждого есть слёзная слабость?

— Видите ли, товарищ лейтенант, — сказал взводный, деликатно пожав плечами, — мы не готовились воевать вот так, на особицу. Думали, пойдем вперед всем фронтом, а сидеть и ждать, знаете, жутковато. Да и люди не обстреляны, товарищ лейтенант.

— А друг за друга надо все-таки стоять. Рукосуев! — крикнул Охватов и, догнав разведчика, миролюбиво сказал ему: — Ты что, Арканя, не знаешь, куда деть злость? Потерпи немножко.

То, что Рукосуев решительно обошелся с пехотинцами, Охватову понравилось: кто его знает, какой он будет, бой, и лучше приструнить людей, чем разжалобиться к ним.