— Тяжко на душе, вот меня и мутит. А эти в такую отчаянную минуту очки теряют, в слезы. А еще и боя не было. У кого же он защиты-то ищет? У моих сестер? У моей безногой матери? Коля, родной мой, — Рукосуев тоже назвал Охватова по имени и затрясся, — я знаю здешние места: если не удержимся тут — до самого Дона немец погонит. Нет, ты меня за руку не хватай! Не хватай, говорю!..
— Да ты иди успокойся и не куролесь: на твоих руках еще Тонька. Должен же за нее кто-то отвечать. А ты ступай в свой взвод и забудь, что за спиной есть дороги. Верно, что распатронились.
— Вот это слова, насчет Тоньки-то! Вот это слова! — немножко повеселел Рукосуев и направился к Тоньке, которая уже убрала и зеркало, и лепестки шиповника и не улыбалась.
— Недокур показался! — закричал от своего окопчика Пряжкин и, встав на колени, навесил над глазами ладонь.
Когда Недокур и двое ходивших с ним в разведку стали спускаться с дальнего увала, закрывавшего собою весь западный небосвод, можно было разглядеть, что они торопятся, а иногда и бегут, тяжело и неподатливо.
Вся оборона ожила, стала перекликаться. Потянулись к дороге, высказывая свои соображения:
— Порадуют сейчас.
— Да уж гляди.
— Последний-то, должно, совсем задохся.
— Мотоциклетку ба…
— А у меня была: пока жинка яишенку бьет, я в город по вино сгоняю. Только рубаха пузырится.
Встретились и отошли в сторонку. От Недокура так резко и густо разило горячим потом, что над ним, как над лошадью, с голодным жужжаньем вились оводы. В морщинки на шее набилась и намокла пыль, на пилотке чуть выше среза белела соль. Сняв вещевой мешок с автоматными дисками и гранатами, Недокур бросил его на дорогу:
— А это что за орава?
— Нам в помощь.
— Так они что, на толкучке? Вот же немец. Обороны-то нету больше. Смял немец все танками. Вон уж где.
Охватов хотел скомандовать по окопам, но бойцы сами побежали занимать свои места: их, видимо, предупредили недокуровские разведчики о близкой опасности.
— Значит, в прикрытии мы?
— А еще что?
— Всю оборону немцы смяли. На хуторе майор какой-то зацепился с полуротой за постройки, да вряд ли надолго. Мы уж думали, и не дотянем. А нас, выходит, в прикрытие?
— Воздух! — в несколько голосов забазланила оборона, и поднялась лихорадочная беготня, суета, крик.
А с запада, нависая над дорогой и полем, рассыпанным косяком приближались штурмовики, гудели с тем подвывом, по которому бойцы безошибочно угадывали фашистские самолеты.
— Двенадцать, — успели сосчитать.
Над лощиной самолеты зачем-то снизились, и те, кто еще имел выдержку наблюдать за ними с высотки, видели, как туго и неярко отразилось солнце в плексигласе их колпаков. Через окопчики бесплотно махнули простертые тени, все время нараставший вой моторов заметно опал, и солдаты уже готовы были поверить, что смерть, как и утром, пронесло, но вдруг всю высотку встряхнуло, ударило глубинной судорогой, и забарабанили взрывы один по другому, вперемежку, слитно. Разорванный воздух, дым, пыль, срезанная осколками трава и сами осколки — все это ударило по окопчикам, и редкий не покаялся в лени, чуя, как запохаживал по спинам смертный ветерок.
Три раза обернулись немцы над высоткой, осыпая ее мелкими бомбами и кропя из скорострельных пулеметов.
При очередном развороте они вдруг ушли на восток, и наступила быстрая тишина, которой трудно было поверить. Из завалившихся и оплывших укрытий небойко начали вылезать встрепанные солдаты, не узнавая ни друг друга, ни растерзанной и обожженной вокруг земли, ни искалеченных кустов шиповника.
Когда уж все были наверху, четыре самолета совсем бесшумно вернулись из-за лесистой балки и снова начали стрелять и бросать мелкие бомбы на высотку. Бывалые солдаты расторопно нырнули в свои окопчики и затаились, а новички поддались страху — кинулись по полю. За первыми побежали другие, и скоро все поле ожило от обороны до балки. Немецкие летчики снизили свои машины и расстреливали, как подвижные мишени, обезумевших и беспомощных людей, заботясь о том, чтобы с каждым заходом скосить как можно больше.
Налет для обороны был губителен: больше всего, конечно, пострадали пехотинцы.
Повторись еще такая воздушная атака, и немецкая пехота может строем пройти через убитую высоту.
XVI
Казалось, распахнутыми ярусами, затопив все небо и землю могучим рокотом, летели связи тяжелых бомбардировщиков. Где-то там, далеко на западе, они взяли высоту, направление, уставные интервалы и здесь, над увалами, проплывали сосредоточенно и стройно, может быть уже видя свои цели в дымах Касторного или Воронежа. Оттого что вражеские самолеты так спокойно и выверенно шли разрушать наши тылы, у солдат было ощущение, что нигде уже не осталось надежной земли.
Было жарко. Травы пылали от зноя. Чем-то до крайности растревоженные, ожесточенно гудели большие поганые мухи. На солнце быстро вяла и подсыхала поваленная осколками трава.
Пехотинцы хоронили убитых в сухой общей могиле. Среди убитых был и тот, что потерял свои очки.
— Себя, по существу, оплакал, — сказал взводный и, держа в кулаке наплечный ремень сумки, с явным сочувствием добавил: — Должно быть, дьявольская интуиция была у человека.
Охватов поглядел на меловое лицо убитого и увидел на его переносице черный надавыш от дужки очков, а молодые, не обмятые житьем губы все еще плакали.
Дальше всех убежал. Разумеется, интуитивно чувствовал.
— Не бегал бы — и жив остался.
— Не обстреляны, товарищ лейтенант. И вы, полагаю, поначалу метались.
Сержант сказал правду, и Охватов не нашел ответа,
осердился:
— Ты иди-ка лучше займись обороной. Час сроку, чтоб восстановить окопы. В полный рост чтобы были. Иди, иди, жив будешь, на это дело наглядишься. — Охватов кивнул на могилу, куда солдаты укладывали убитых один к одному, заворачивая им на лица подолы гимнастерок.
В мелкой придорожной канаве, страдая от болей и жажды, с синими, бескровными лицами лежали и сидели раненые.
Закатав рукава, гологоловая и расторопная Тонька споро рвала бинты, стягивала с полуживых рук и ног одежду, обувь, слушала стоны и матерщину, ползала на своих круглых коленях по земле, то и дело вытирая пот уголком марли, сунутой в нагрудный карман.
— Поругайся, поматерись — тут все свои, — со знанием истины авторитетно разрешала Тонька, а руки ее без видимого сострадания и бережи брались за раны, пугали неосторожностью, но именно под твердыми и решительными пальцами унималась боль, и солдаты с благоговением глядели на Тоньку, потому что она — единственный человечек в этот чудовищно жестокий час — разумно хотела помочь им.
— Голубушка! — стонал тамбовский солдат прищемленно и тихо. — Должна, поди, остановиться — изойду так-то.
Солдат был ранен в грудь и неумело обмотал рану рубашкой, располосованной гимнастеркой, однако все это намокло и сочилось кровью. Сам он захмелел и отупел от потери крови, только чувствовал, как давит его к земле жаркое солнце, и не ложился, боясь лечь и умереть. Когда мимо проходил лейтенант Охватов, тамбовский, бодрясь и торопясь, заговорил: