Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 42

Шальная пуля глубоко рассекла Лизе правую щеку и порвала мочку уха, но женщина в горячке не чувствовала боли, а все звала и звала сына. Охватов втолкнул ее в сенки, захлопнул за нею дверь и только сбежал с крыльца, как по дорожке, стенам, окнам и дверям дома щедрой горстью рассыпался пулеметный высев.

— Какая жизнь! Какая жизнь! — безотчетно говорил и говорил Охватов, перебегая к воротцам и хоронясь за толстым воротным столбом. Пули с ядовитым посвистом прошивали короткую улочку хутора, с треском обивали редкий лист на кустах жимолости. В тот миг, когда Охватов собрался перебежать в канаву и сунулся из-за столба, услышал сзади резанувший по сердцу острый женский вопль, напрочь пронзивший и стрельбу, и шум моторов, и свист и щелк пуль:

— Федотика моего, люди!..

Сознавая смертельную опасность, подступившую так близко, Охватов первый раз не думал ни об опасности, ни о своей смерти, потому что знал, что делать, а жизнь или смерть сейчас его не занимали. Он по канаве подполз к Клепикову. Тот, прижавшись щекой к земле, все глотал и никак не мог справиться с наполнявшей рот слюной; глаза его были широки и бессмысленны: у бойца не имелось никакого оружия.

— На тебе! На, на! — выбрасывая из своего мешка гранаты, приговаривал Охватов. — Бери давай!

— Ну, парень, язвить тебя, — прерывающимся голосом шептал Клепиков. — Я думал, ты дал тягу. Думал, бросил ты меня.

А немцы, сбавив скорость, уже въезжали в хутор. Моторы — без глушителей — хлопали остро, пронзительно, сшивая пулеметные и автоматные очереди в одну сплошную, наводящую ужас трескотню. Частые пули хлестко стегали по кустам, огороже, воротам, земле. Бурьян над канавой ник под жутким ветерком.

— Пусть едут, — говорил Охватов. — Пусть подъезжают. Давай. Бить-то по башкам надо.

Охватов, думая о Федотике, Лизе, немцах, нешибко ехавших по хутору, еще думал признательно о своем раненом товарище, что с обострившимся, сухим лицом лежал рядом и будто хмельными, широко распахнутыми глазами смотрел сквозь бурьян на оживленную дорогу: «Ни разу не оглянулся назад, а вчера только то и делал, что вертел своей головой: определял, где восток, а где запад…»
Мотоциклы шли уступом один за одним по ширине всей дороги. Немцы уже не стреляли, но громко переговаривались, и в их непонятных фразах Охватову чудилось что-то чуждое, смертельно опасное. Охватов еще не целился, но стволом своего автомата сопровождал водителя второй машины. Это был пожилой щекастый немец, свежий, вероятно хорошо выспавшийся. Влажные губы у него были мягки и добры, а глаза прятались под навесом каски — их нельзя было рассмотреть. Охватову почему— то показалось, что Федотика убил этот немец с добрым и влажным ртом, хотя тот и стрелять-то не мог, так как сидел за рулем.
Когда мотоциклисты почти поравнялись с ними, Охватов и Клепиков, связанные ходом одних и тех же мыслей, переглянулись и глазами сказали друг другу: давай! Клепиков под первую машину бросил враз две гранаты, а Охватов полосонул по щекастому немцу, который тотчас же опустился от руля и, схватившись за грудь, повалился на пулеметчика в каске, отчаянно скребя ногтями кожаную, на «молниях», куртку.

— Ура! Ура! — закричал Охватов и поднялся на ноги, водя перед собою стрекочущим и бьющимся в руках автоматом. Встал на колени в канаве и Клепиков и заорал по-дурному:

— Да вы что, в душу, крест, богородицу, да на нашей же земле… да распро… вашу так, в гробину!..

Немцы сбились в кучу, смешались в растерянности, и только последний мотоциклист поставил свою машину так, что пулеметчик мог бить по канаве перед собою. Охватова срезали бы первые пули, но он упал в канаву, чтобы заменить опорожненный магазин. Клепиков метнул гранату, за ней еще одну, последнюю, и пулемет, жарко было дохнувший по бурьяну, смолк. Оставшиеся в живых немцы залегли в канаве по ту сторону дороги, а перед ними горела клокочущим чадным пламенем опрокинутая машина. Охватов снова хотел вскочить на ноги, но Клепиков с грубой, властной силой остановил его и сорванным голосом приказал:

— Назад! Назад, говорю! Отходить надо — может, спасемся! — И, видя, что парень заерепенился, взвинтил голос до крика: — Назад, щенок!..

Охватов оттолкнул Клепикова и только тут увидел, что у того ничего нет в руках, и пополз из канавы к кустам жимолости, волоча за одну лямку на согнутой руке свой вещмешок. А немцы уже поливали кусты, пули щепали сухие жерди загороди, ссекали ветви. Из кустов Охватов длинными очередями давил немцев к земле, поджидая своего товарища, но не дождался и хотел уже ползти обратно, как вдруг поднялся Кленпков из канавы и, шатаясь, пошел через дорогу; немцы скрестили на нем огонь всех своих автоматов, и он умер раньше, чем упал.
…Спрятавшись в мелком овражке, он долго плакал недетскими, изнурительными слезами, вспоминая расстрелянный обоз раненых, хутор, и маленькую хатенку с полатями и коптилкой, где сейчас наверняка распоряжаются немцы, и Елизаветино горе, которое она так неотвратимо предчувствовала и в котором ни капельки нет ее вины. Потом вспомнил Клепикова, невидного, трусоватого вроде бойца, а на самом деле недюжинной храбрости человека. И еще многое вспомнил он, пока не замерз и не начал стучать зубами.
Дальше он шел, не соблюдая никакой осторожности, совершенно озверевший от лютой вражды и беспомощности.
В маленьком перелеске, обнесенном жердочной изгородью, местами разобранной и поваленной, Охватов наткнулся на колодец: тут был когда-то загон. Напившись, приободрился, и когда к рассвету вышел из лесочка, то ясно услышал грохот недалекого боя.
XVII
Малков хорошо сознавал, что ему нельзя оставаться здесь, но боль в пояснице, усталость и какая-то апатия сковали его, и он не находил сил, чтобы подняться и идти на позицию. Сзади, мешая вялые слова с мокрым табачным кашлем, кто-то говорил надколотым голосом:

— Что он лежит-то, вроде и неживой совсем. Эй ты, в сапогах, погляди его, погляди! Оглох, что ли?

Малкову неохота было оборачиваться, и он возражал мысленно, грубо, но без всякого зла: «Оглох, оглох. Дам в рыло — и ты оглохнешь!»
Он закрыл глаза, и подхватило его куда-то, приятно опрокинуло, закружило, отняло остаток сил. «Ну и ладно, ну и ладно», — убаюкивал чей-то ласковый голос.
Очнулся он от многоголосого и дикого уханья: «у-ух, у-ух!»
По дорожке сада к реке убегали солдаты, они и кричали:

— Воздух!

— Воздух!

Раненые со вздохами, стонами и матерщиной завозились на земле, поползли, не зная куда. А на деревню, на яблоневый сад, где лежали раненые, на промоину и на оборону — снизу казалось, на все враз, — летели черные немецкие самолеты, снижаясь и кренясь на крыло, завывая моторами и сиренами, наводя на людей цепенящий ужас.

— Караул! — заверещал в ногах Малкова бледный большеротый боец и стал натягивать на подбородок полу своей шинели. От близких разрывов бомб землю качало и встряхивало. Бомбили немцы деревню и оборону, а заходили для очередного удара со стороны сада и проносились так низко, что на самолетах можно было разглядеть черные кресты с белым оттенком и тонкие швы на обшивке машин. Две или три бомбы упали в саду, и по крыше палатки ударили осколки, комья земли, щепье; потом и вовсе сорвало палатку, а под брезентом стонали, плакали и орали люди.