Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 55

— Кость, господин генерал. Кость, — с готовностью ответил уже немолодой вылощенный капитан-мазур, хорошо знавший о склонности генерала к русской топонимике. Зная еще и то, что генерал суеверен и в каждом новом названии видит определенное знамение, капитан тут же пояснил: — Кость, господин генерал, куриная. Маленькая. Вернее, косточка.

Но настроение генерала уже упало, и все ему сделалось ненавистным и раздражающим: заныла левая, перебитая еще в Испании нога; вдруг закружило голову: видимо, в машине было чадно, потому что мотор все время работал на больших оборотах; сзади в правое плечо сквозило холодом. «Кость. Не подавиться бы ею».
Неудовольствие вызвало у генерала и здание, выбранное квартирьером для штаба: окна маленькие, стены почти метровой толщины, однако все уже успело простыть, и дом гулко звенел под сапогами штабных чинов. Правда, кабинет генерала как-то ухитрились натопить, но все равно остывшие стены и потолок покрылись испариной и потемнели. Не хотелось снимать с плеч шинель, подбитую лисьим мехом, и генерал только расстегнул пуговицы, долго ходил по кабинету, прихрамывая на больную ногу. Иногда он останавливался перед приколотой к стене оперативной картой, смотрел на нее и с сумрачным предчувствием думал о том, что взята еще одна река. А впереди Дон! Командующий армией на объединенном совещании в Ливнах прозрачно намекнул, что на рубеже реки Дона войска станут на зимние квартиры. Но это не радовало Кохенгаузена.

— Вот они, зимние квартиры, — вслух ответил он на свои мысли, имея в виду лед Сосны и трупы на нем.

И так весь день и весь вечер: о чем бы ни думал генерал Кохенгаузен, что бы ни делал — на ум приходили слова командующего о зимних квартирах и угнетали душу своей явной иронией и неизбежной предрешенностыо. Да и трудно было старому вояке думать иначе: советские войска добились самого главного — уничтожили у фашистов технику и сравнялись с ними силами. И вот за минувший день полки дивизии почти не продвинулись вперед, если не считать того, что отдельный ландшутц— батальон перехватил железную дорогу Елец — Волово и завязал бои на подступах к деревне Рогатово.
Русские пока не проявляли особой активности, и уходившая вперед разведка не обнаружила ничего угрожающего, и все-таки генерал Кохенгаузен лег в постель с беспокойным сердцем, долго не мог заснуть, наглотавшись валерьяновых капель. А ночью ему доложили, что из штаба корпуса получена шифровка, из которой явствует, что советские войска начали наступление в районе Тула — Венев — Михайлов — Ефремов.

— Нам, полагаю, изменений нет?

— Нам приказано действовать в рамках ранее полученного приказа! — отрубил адъютант, совсем не мигая своими круглыми серыми глазами. — Мы не укладываемся по времени, но нам известно, что Задонск русские эвакуируют.

— Как вы думаете, капитан, что это все значит? — спросил генерал, разглядывая крупную, породистую фигуру адъютанта, его красивую, хорошо посаженную голову в ранней седине, с височками, зачесанными вперед.

— Господин генерал разрешит мне высказать свои мысли? Я считаю, что русские уходят за Дон! — одним дыханием отрубил капитан.

«Не подумал ты, милый мой», — осудил мысленно генерал своего адъютанта, и на тонких волевых губах его промелькнула гримаса улыбки.

— Прикажите, чтобы мне подали кофе, и пусть никто не мешает.

Проводив невидящим взглядом адъютанта, генерал вылез из-под пухового одеяла, треща суставами, натянул на ноги меховые чулки, надел теплый халат и сел к столу, на котором всю ночь горела свеча. Генерал имел хорошую привычку не курить ночами, но сейчас, сев к столу, почувствовал, как едко пропитаны табачным дымом все его вещи. От халата, блокнота, даже вечного пера — от всего пахло остывшим дымом. Генерал закурил сигару «Бремер», охмелел после первой затяжки и начал писать.
После боев за Рославль, а затем под Сухиничами, где дивизия Кохенгаузена потеряла более половины своего личного состава, генерал острым чутьем травленого волка понял, что здесь, в глубинных, исконно русских землях, не кончится война, а только начнется самый тяжелый и самый бесславный для германской армии период восточной кампании. С этой поры генерал начал записывать свои мысли, которые одолевали его, мешая ему жить, работать и думать. Хорошо осознав, что в войне с Россией наряду с военной проблемой возникла еще более важная психологическая проблема, предвидя, что немецким войскам грозит судьба великой армии Наполеона, Кохенгаузен, как истинный немец, своими записками хотел перед кем-то — перед кем, он и сам не знал, — хотел оправдать себя и возвысить своих солдат, которые мужественно бились и погибли героями, но победы Германии не могли принести. И виновата в этом судьба!
Как-то непрочно держа в своих старческих пальцах золотое перо, генерал писал неторопливо, но безостановочно старческим ломаным почерком:
«Ночь я провел без сна, все мучительно думая над тем, чем бы я мог помочь моим солдатам, измученным стужей, боями и, наконец, отвратительным питанием… Теперь я говорю: нам не удалось до наступления зимы сокрушить военную мощь России. Война для пас стала тем промахом, последствия которого трудно предугадать. Ожесточенные бои последних месяцев не заставили усомниться германскую сухопутную армию в своем превосходстве. Но все еще нельзя было определить, когда же иссякнут резервы противника. Все наши расчеты оказались ошибочными. Последние части, брошенные русскими в бой, производили впечатление неполноценных и были недостаточно вооружены. Это давало надежду на то, что новое наступление на Москву принесет нам победу. Надежду на успех под Москвой у солдат — именно у солдат — еще согревало то, что стянутая с юга и севера н нашей групне войск боевая техника с наступлением первых морозов, после осенней распутицы и бездорожья, станет более маневренной. Я же лично разделял мнение большинства высших войсковых командиров о том, что не следовало брать на себя ответственность и из последних сил стремиться к достижению цели операции, находящейся уже в непосредственной близости. Но маховик машины 17 ноября был приведен в движение, и наши войска двинулись дальше, в глубь России, обтекая на этот раз русскую столицу с севера и юга. И действительно, вначале слабый мороз и сверкающий под лучами солнца снежок поднимали дух солдат, идущих, как им казалось, в последнее наступление, и благоприятствовали продвижению. Но день ото дня сопротивление русских все возрастало: за их спиной была «матушка-Москва».
Вчера, 4 декабря, в день ангела моего сына Генриха мы овладели Ельцом. Нам дорого обошелся этот полудеревянный, весь в огне город, который, по существу, возьмет у нас последние силы. В получасе езды по этим дорогам идут жестокие и для нас бессмысленные бои, потому что ни один приказ уже не сможет двинуть вперед уставшие и израненные войска. Наши доблестные солдаты ценою нечеловеческих усилий сделали все возможное и вынесли невыразимо тяжелые испытания. Наступление русских под Тулой — я чувствую, — это не рядовая операция. Теперь уж ни смерть, ни даже поражение не удивят и не напугают меня. Меня страшит судьба моих солдат, которые остались совершенно беспомощными…»
В дверь робко постучали, но генерал, погруженный в свои думы, не услышал, а когда дверь отворилась, он вздрогнул весь и часто задышал громкими прерывистыми вздохами. «Нервы, нервы», — осудил себя генерал и, взявшись за шарнирчик очков, не сразу снял их, а сняв, не сразу поднял глаза на вошедшего адъютанта, словно боялся, что этот умный офицер перехватит его мысли.

— Бои под Рогатовом? — спросил наконец генерал и, как всегда угадав то, с чем явился адъютант, начал слушать его, не перебивая и точно глядя в его жесткие преданные глаза. — И еще что? — Все так же цепко удерживая взгляд адъютанта, генерал верным движением взял обрезанную сигару, прикурил от свечи.