— Что ж вы, хлопцы, партизаните? Так и пулю схлопотать недолго. Штаб тут, и немалый, а вы прете. Вот здесь, вот как стоишь, — боец толкнул локтем Урусова, стоящего справа от него, — шагов сто не будет — хата горелая, лезьте в нее, костер запалите в затишке. А это бензинчику — на растопку. Потом утром посудину, сволочи, принесите.
В радости даже поблагодарить забыли, заторопились к невидимой хате, забыв и о ветре, и о снеге, который все несло и все крутило лихой каруселью. Охватов шел первым, уже насчитал более двухсот шагов — и оробел: не туда идут. А насуленный костер решительно отнял силы.
«Сбились мы», — хотел уж остановиться и крикнуть Охватов, как вдруг за космами снега увидел печь с высокой трубой и услышал скрии железа откуда-то сверху.
Хаты, как таковой, не было; пожар оставил от нее плечистую русскую печь со скрипучим обрывком железа на трубе да низкие обломки глинобитных стен. Возле угла стоял обгоревший воротный столб, и Охватов, наскочив на него, испугался: будто человек перед ним во всем черном. Внутри стен некуда было ступить: внавалку, почти один на другом лежали бойцы, плотно усыпанные снегом. Кто-то из пришедших все-таки сунулся было внутрь, но с земли зарычали, заматерились, а на пороге заревел блажным голосом неосторожно разбуженный:
— Ногу-то у меня!.. Ногу…
Глушков, тащивший ведерко, экономно окропил бензином черный воротный столб и подпалил его. Тонкое синее пламя бойко взяло столб в обхват, хищно побежало вверх и сорвалось под ветром, затрепыхалось, как палевая застиранная тряпица. При свете костра Урусов увидел, что в сгоревшей хате убереглись как-то все три деревянных подоконника, он вышиб их носками своих ботинок и приставил к горящему столбу. Сухое, когда-то крашеное дерево быстро принялось гореть. Одна из толстых деревянных подушек с лицевой стороны была глубоко иссечена, и Урусов догадался, что хозяин хаты резал на подоконнике табак. «Настыдить бы надо таба— кура ленивого, — подумал Урусов. — Куришь самосад — заведи корытце».
— Посторонись! — закричали на Урусова — это два бойца с автоматами за спину, спасавшиеся где-то под стенами, притащили прясло плетня и, с хрустом согнув его, прислонили к столбу. Ветер рвал пламя, мотал его из стороны в сторону, засыпал снегом, но костер горел весело и трескуче. Старшина Пушкарев, закрываясь от жара руками, убирая на сторону лицо, тянулся к огню. Ветер метнул ему под рукав упругий клин костра — запахло паленым, а самому старшине приснилось, будто у себя в деревне метет он двор новой метлой, а труба дома курится легким вкусным дымком; в избе жена палит и обихаживает телячьи ножки — через два дня Октябрьские праздники, а какое застолье без студня. К Пушкареву подскочил Урусов и сбил его с ног, начал снегом гасить на нем шинель. Сам старшина поднимался из сугроба и мутными глазами глядел на костер, не понимая, что с ним и где он. Урусов, затирая снегом шающее сукно, втолковывал Пушкареву, как пьяному:
— Ты сам-то чуть не ковырнулся.
Из-за обломков стен поднимались бойцы, заспанные, измученные холодным сном. Скрючившись, выбирались к костру и, мигом прохваченные сквозным ветром, тряслись и стучали зубами, подставляли огню отсыревшие бока, кряхтели и ахали.
У костра сделалось тесно, задние подталкивали передних, передние упирались и, не вытерпев жару, выходили из круга. Только Глушков нашел где-то батог и в своей рваной фуражке, по-разбойному блестя наслезившимися от огня глазами, орал на всех, никого не подпуская близко к себе:
— Давай дров — иначе потушу все к чертовой матери! Давай каждый!
Кто-то вспомнил, что под печкой сохранились половицы, и человек семь раскачали печь, уронили ее, со смехом выломали плахи и потащили к костру. Охватов, тоже толкавший печь, принес к костру чугунную плиту и бросил ее почти на огонь.
— Вот це гарно, кажу, придумал хлопец, — разгадал намерение Охватова боец-украинец с круглым каленым лицом в углах поднятого воротника комсоставской шинели. — Започиваешь, як на той печи.
А Глушков все требовал дров, и бойцы будто тени бродили в снежной темноте, искали на погорелом месте топливо, тащили обломки жердей, клоки трухлявой соломы, клепку от разбитой бочки, украинец с каленым лицом принес и швырнул в огонь изломанную балалайку.
— Все пойдет.
Костер загорелся широко, жарко, искристо, ветер раздувал его, гнул книзу его длинные огненные космы, и там, где ложились эти космы, снег весь растаял и неприветливо чернела мокрая, истоптанная с осени земля. Круг бойцов расступился, и те, что порасторопней, натаскали к костру кирпичей. Сложив их стопками, грелись сидя, курили, дремали. Урусов подсунул к огоньку свой котелок со снегом, и снег в нем быстро набряк, почернел и осел. Поставили котелки и другие бойцы. Оживились, радуясь кипятку.
— Сейчас бы в котелочки-то сольцы да пригоршни две мороженых пельменей, — сказал кто-то рядом с Охватовым.
Охватов хотел поглядеть на шутника-соседа, но мысли о пельменях связали по рукам и ногам, и так захотелось есть, что боец задохнулся от подступившей к горлу слюны. Сплюнул, долго как зачарованный глядел в огонь, пока не подкосились ноги и не дернулась назад голова. «Уснул совсем», — мельком, будто не о себе, подумал Охватов и опять вздрогнул весь, едва устоял на ногах. Чтобы не заснуть окончательно и не упасть в огонь, начал ощупывать согревшуюся плиту, а потом они с Урусовым уволокли ее к стене хаты, положили на кирпичи и уселись на нее рядышком. По всему телу разлилось тепло, и Урусов уснул вслед за Охватовым, забыв о своем котелке, который парил и выкипал.
V
Разбудил их дикий грохот: тяжелый гаубичный снаряд ухнулся в уроненную ночью печь, и осколки, и кирпичное крошево, и пыль, и пороховая гарь по ходу снаряда исклевали и загрязнили снег. Обломок глинобитной стены, за которым укрывались Охватов и Урусов, вместе с солдатами швырнуло на потухшее костровище. У Охватова каким-то чудом почти напрочь оторвало левый рукав шинели, а с Урусова сняло шапку и выбило два передних зуба. Испуганные, не понимая, что с ними случилось, они вскочили на ноги и тут же упали: замерзшие ноги не гнулись и не держали. Урусову даже показалось, что у него вообще отхватило обе ноги, и, не веря в такую страшную беду, он снова вскочил, но его опять толкнуло взрывной волной, и поднятый взрывом снег сровнял его в еще неулежалой сугробине.
Снаряды прилетали почему-то без свиста, а рвались с коротким и остервенелым треском; мерзлая земля утробно вздрагивала и чугунно-глухо гудела. После десятка пристрелочных снарядов немцы ударили из нескольких стволов частой россыпью, и взрывы слились, вздыбились в громовой волне. Только что начавшееся утро, морозное и тихое после ночного непогодья, быстро померкло. Подняло, взбаламутило снег, перемешало его с пороховой гарью.
Зная, что надо лежать там, где застал артналет, Охватов все-таки не вытерпел и на четвереньках отполз с голого места к обломкам стен хаты, ощутив приятную боль в согревающихся ногах. Ни о чем не думая, уткнулся лицом в стену и ясно услышал по ту сторону рыдающий плач и стоны:
— Милушки, милушки вы мои…
Охватову после каждого близкого разрыва казалось, что следующий снаряд непременно нащупает и разнесет его в прах. Артиллерийский налет пошел на убыль, но еще не унялся, а кто-то уже забегал по снегу, и Охватов, услышав чужие шаги, почему-то облегченно вздохнул: поблизости не должны бы больше падать снаряды. «Что они, дураки, что ли, лепить в одно место?» — подумал о немцах. Кто-то пробежал совсем рядом и замер тут же под обломком стены, тоже, видимо, притаился.
На дороге громко кричали, свистели и били железом по железу, а снаряды все прилетали с сухим шелестом перед самым взрывом, падали совсем рядом. Вдруг Охватов почувствовал, что кто-то наступил ему на правую ляжку, жестко придавил каблуком и потянул с левой ноги сапог. Он брыкнулся и вскочил на колени — перед ним тоже на коленях стоял молодой боец с острым лицом и круглыми цепкими глазами, поставленными близко к переносью. На бойце был белый нагольный полушубок и шапка с вязаным подшлемником.