Дневник одного тела - Пеннак Даниэль. Страница 60

* * *

73 года, 7 месяцев, 11 дней

Среда, 21 мая 1997 года

С каких пор я убедился в том, что больше не хочу женщин? После операции простаты? С тех пор, как у меня не встает, а если и встает, то так слабо, что это не считается? Или еще раньше? С тех пор, как, встретив Мону, стал однолюбом? Ведь я и правда никогда ее не обманывал, как говорится. А не обманывая ее, я испытывал очень мало желания «на стороне». Мы полностью удовлетворяли друг друга в прямом и переносном смысле. И как следует. Но, когда с возрастом желание Моны стало угасать, значило ли это, что и мое тоже должно было сойти на нет? Должно ли то, что она больше не хочет, означать, что я больше не могу? Что это? Мудрость общего тела? Даже более того! Между «я уже не могу» и «я уже не хочу» – всего один шаг. Но сделать его надо, закрыв глаза. Наглухо. Стоит их лишь чуточку приоткрыть во время этого перехода, как под ногами разверзнется бездонная пропасть небытия. Хемингуэй, Гари и множество других, безымянных, предпочли броситься в нее, нежели продолжить свой путь. Ладно, есть желание, нет желания – сейчас у меня есть заплывший глаз и наполовину опухшая физиономия, что явно не делает объектом желания меня самого.

* * *

73 года, 7 месяцев, 12 дней

Четверг, 22 мая 1997 года

Тижо: А я никогда не смог бы жениться раз и навсегда. Знакомишь кого-то со своей женой и как будто выставляешь напоказ свой член.

* * *

73 года, 7 месяцев, 14 дней

Суббота, 24 мая 1997 года

Ужин у сына Н. Запланирован давно. Мальчик хочет меня отблагодарить. За оказанную услугу. Один раз уже переносили. Откладывать снова уже нельзя даже по причине разбитой физиономии. Впрочем, о физиономии-то в течение всего вечера речь так и не зашла. А ведь она выглядит чертовски эффектно! Трехмерная радуга. Повреждения такого рода по мере заживления становятся только живописнее. Вся палитра красок и оттенков. Сейчас мы входим в период сочных фиолетовых и желчно-желтых тонов, а налившийся кровью глаз выглядит вообще черным. Но за столом никто ни словом, ни намеком не упомянул об этом шедевре. О роже мсье – ни-ни. Ладно, мне же лучше. Однако во второй половине вечера телесная тема пошла в контратаку в самой неожиданной форме. Юная Лиз, младшая дочка Н., страшная болтушка, по словам ее матери, которая быстро умеет завладеть симпатиями гостей, вывалив на них весь набор претензий, предъявляемых ею к собственным родителям («правда, милая?»), за ужином не проронила ни слова. И не съела ни крошки. Когда убрали со стола и девочка скрылась у себя в комнате, ее мать, поспешив со страшными выводами, зашептала: У малышки точно анорексия! Но ее диагноз был спокойно подкорректирован мужем – в сторону снижения опасности: Да нет же, дорогая, малышка просто нас специально изводит, и меня, и тебя, ничего страшного. Супруга задыхается от возмущения, дальше следует семейная перебранка, децибелы растут, и тут из своей комнаты выскакивает Лиз и вопит, что ее все это достало, достало, «достааааало»! И у нее во рту, раскрытом во всю ширь для этого выплеска эмоций, все видят пирсинг – маленький стальной шарик, подрагивающий, как капелька ртути, на опухшем языке. О, ужас! Что это такое, Лиз? Что у тебя во рту? Иди сюда сейчас же! Но Лиз закрывается на два оборота. Возмущенную мать волнует не столько язык дочери, сколько ее окружение. И тут в разговор вступает некто Д.Г., адвокат по профессии, принадлежащий к тому же поколению, что и хозяева дома. Он переводит разговор на тему влияния.

– Скажите, Женевьев, вы носите стринги?

– Простите, не поняла?

– Стринги, такие трусики в виде шнурка, которые Клодель назвал бы полуденным разделом, а бразильцы прозвали «зубной нитью».

Молчание тем более красноречивое, что хозяйка дома, судя по гладкости ее юбки в том месте, где она обтягивает ее безупречные полушария, стринги носит, да-да, и с успехом.

– А вы не задавались вопросом, кто это на вас так повлиял, коль скоро у вас такие безупречные связи?

Молчание.

– Потому что, если я не ошибаюсь, в самом начале стринги входили в гардероб шлюх, верно? Спецодежда, так сказать, униформа, вроде военной фуражки? Как же случилось, что сегодня они стали обычным делом в самых приличных семьях? Чье это влияние?

Когда разговор перешел на побочные эффекты глобализации, мы с Моной потихоньку смылись.

* * *

73 года, 7 месяцев, 15 дней

Воскресенье, 25 мая 1997 года

Сколько же их, мужчин с «трехдневной щетиной», на этой вечеринке сорокалетних! Странные все же времена: никаких приключений, кругом сплошь страховые агенты, адвокаты, банкиры, специалисты по коммуникациям, по информатике, биржевики, труженики виртуального мира, все – с лишним весом, все просиживают штаны в своих конторах, у всех мозги заштампованы профессиональным жаргоном, а выглядят – прямо какие-то отважные землепроходцы, не иначе, только-только вернулись из кругосветного плавания, или из пустыни Тенере, или, на худой конец, спустились с Аннапурны. Готов дать руку на отсечение, стринги молодой мадам Н. (которая, я уверен, более добродетельна, чем моя горько оплакиваемая тетушка Ноэми) – явление того же порядка. Короче говоря, мода. Что же касается их детей, этих татуированных и отпирсингованных ребятишек, все они несут на себе отметины (в прямом смысле слова) этого оторванного от жизни времени.

* * *

74 года, 4 месяца, 15 дней

Среда, 25 февраля 1998 года

Ужин у В. От жуткого вкуса чуть не выплюнул сразу же все, что было во рту. Помешал особый разговор, который вел со мной за столом хозяин дома. Пришлось проглотить все целиком, не вдаваясь в подробности. И тут мой собеседник выплевывает то, что было во рту у него, с криком: Дорогая, какой ужас! И дорогая соглашается: да, морские гребешки протухли.

* * *

74 года, 5 месяцев, 6 дней

Понедельник, 16 марта 1998 года

Конец моей лекции в Белене. Назаре, моя переводчица, накрывает мою руку своей и, просунув пальцы под рубашку, поглаживает запястье. Я рада была бы провести с вами ночь, говорит она, а если можно, и все три, оставшиеся до вашего отъезда. Ее предложение звучит так естественно, что я почти не удивлен. Польщен, но не удивлен. Ну и, конечно, взволнован. (Все же, после минутного размышления, еще и изрядно огорошен.) Мы с Назаре работали вместе над организацией этой лекции, она занималась созывом участников, их приемом, восполняя на всех направлениях неорганизованность, пусть и исполненной энтузиазма, принимающей стороны. В Сан-Паулу, Рио, Ресифи, Порту-Алегри, Сан-Луисе она спасала меня от большей части официальных ужинов, утаскивая за собой в свои любимые кварталы, водила по музыкальным и философским кружкам, и вот – ее ладонь на моей руке. Милая, маленькая Назаре, говорю я (ей двадцать пять лет), спасибо, я правда очень благодарен, но из этого бы ничего не вышло: годы, знаете ли… Это значит, что вы не верите в воскресение, возразила она. Это значит, что там поработал скальпель, что мое желание давно умерло, что я однолюб, что я втрое старше ее, что за все эти годы без практики я перестал рассматривать себя как сексуальную единицу, что ей в постели со мной будет скучно, а мне с ней – грустно. Все эти возражения были столь неубедительны, что я не успел закончить их перечень, как мы оказались в номере. Будем просто скользить, сказала она, снимая с нас одежду, это ведь скольжение, медленное скольжение – шелка по телу, обнаженной кожи по обнаженной коже, прикосновения, такие нежные, что время, тяжесть, страх – все улетучивается. Назаре, уныло говорю я. Мсье, шепчет она, покрывая мою шею мелкими, легкими поцелуями, мы уже не на конференции, тут больше нечего побеждать. И принимается целовать мне грудь, живот, член, который даже не дрогнул, идиот, ну и плевать, не хочешь играть вместе с нами – не надо, старьё! А мелкие легкие поцелуи уже добрались до внутренней поверхности бедер, куда Назаре прокладывает себе дорогу языком, в то время как ее руки соскальзывают с моих ягодиц, а я весь напрягаюсь, изгибаюсь, и мои пальцы путаются в пышных зарослях ее потрясающих волос, а ее язычок прикидывает меня на вес, а губы поглощают меня, и вот я уже весь у нее во рту, и язык ее принимается за работу, начиная свое медленное вращение, и губы, как рука скульптора, скользят туда-сюда, а я распускаюсь, как цветок, честное слово, конечно, скромненько так, но все же, о, Назаре, Назаре, и твердею, честное слово, потихоньку, полегоньку, но все больше и больше, о, Назаре, я притягиваю ее лицо к своим губам, и мы перекатываемся в обнимку по постели, и Назаре раскрывается и принимает меня внутрь себя, и я вхожу в нее, как возвращаются домой после долгого отсутствия, робко, стою какое-то время на пороге, сейчас все кончится, думаю я, только не думайте, что сейчас все кончится, шепчет мне на ухо Назаре, я люблю вас, мсье, и вот я уже весь, целиком внутри нее, нет, я у себя, в родном доме, скольжу в этом вновь обретенном, податливом, влажном тепле и становлюсь все больше, больше, доверившись ей, и время исчезает, и я издали замечаю приближение извержения и наслаждаюсь в полной мере этим нарастанием, я могу даже задержать его, насладиться предвкушением, почувствовать, как оно лезет вверх, и снова попридержать, и только потом взорваться. Ну вот, говорит Назаре, стискивая меня в объятьях, да – вот, вот он я, я – воскресший.