Антон Павлович Чехов - Чудаков Александр Павлович. Страница 35
«Положительная» критика, таким образом, старалась или сразу отмести замечания о «несценичности», «лишних эпизодах», необычности обрисовки персонажей, или совсем обойти «острые места», ограничившись похвалами на старый лад. Когда же она все-таки касалась этих необычных сторон чеховской драмы, то сразу неудержимо сближалась с «отрицательной» критикою, повторяя те же суждения о немотивированности, нарушении «условий сцены» и т. п. и не сумев иначе оценить те черты поэтики Чехова, которые большинством уже были отмечены со знаком минус. Положительная критика тоже не смогла угадать в этом сложном для первых зрителей и читателей художественном языке черты нового литературного качества.
4
80-е и 90-е годы XIX века были временем изживания многих доктрин, так сильно занимавших умы в предшествовавшую эпоху. Наступило разочарование в «хождении в народ» и всем круге идей, с ним связанных, в либерализме старого толка, теории «малых дел» и многом другом. У литераторов, критиков самых разных направлений находим высказывания, которые сближает одно – отрицательное отношение к узкому доктринерству, стремление выйти на более широкий общественно-философский простор. «Нужны не творцы доктрины и отвлеченных принципов, – писал И. С. Аксаков в 1884 году, – сего было слишком довольно, а нужно дать самой жизни, дать ежедневности […] время и свободу проверки и критики всей этой массы отвлеченности, натворенной предшествовавшими поколениями».
В книге о Пушкине и других поэтах, вышедшей в 1888 году, Н. Н. Страхов писал, что главная черта Я. П. Полонского – «служение истине, добру и красоте, ненависть ко всякому насилию». К этой характеристике удивительно близки тысячекратно цитировавшиеся слова Чехова, написанные в том же году: «Я не либерал, не постепеновец, не монах, не индифферентист. […] Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах […]. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних купеческих домах и кутузках: я вижу их и в науке, в литературе, среди молодежи. […] Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святое святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались» (А. Н. Плещееву, 4 октября). И. Л. Щеглов-Леонтьев приводит такой разговор с Чеховым: «– Я люблю природу и литературу, люблю красивых женщин и ненавижу рутину и деспотизм». – «Политический деспотизм?» – «Всякий… где бы и в чем бы он ни выражался, – резко оборвал Чехов. – Все одно: в министерстве внутренних дел или в редакции “Русской мысли”».
Отрицательно относясь к старым догмам, Чехов не принимал и новые течения, если видел в них черты доктринерства, претензии на исключительность. Так, в период своей близости к «Северному вестнику» Чехов раз-другой побывал в салоне Мережковских. Мемуарист воспроизводит его нарочито грубовато-иронический отзыв «о банкетах декадентствующей мысли»: «У нас лучше, у нас проще. Ситный хлеб, молоко ковшами…»
Чехов очень сочувственно относился к издательству «Посредник», выпускавшему книжки для народа. Но во главе издательства стояли толстовцы. Они не только отбирали произведения в духе своих идей, но и позволяли себе вмешиваться в самый текст, делая сокращения, внося изменения и т. п. Это привело к конфликту Чехова с этим издательством.
Чехов не признавал никакого диктата, из каких бы благородных побуждений он ни исходил. Это было непросто. Как писал современный критик, «в России в силу своеобразных условий русской жизни стоять вне направлений есть настоящий подвиг нравственного мужества, и Чехову не дешево он достался».
Главным упреком критиков со времени вступления Чехова в «большую» литературу был упрек в отсутствии в его творчестве общей идеи, четкого миросозерцания, объединяющего начала.
Наиболее последовательна эта точка зрения была сформулирована Н. К. Михайловским. Редкая общая статья о Чехове обходилась без цитирования его высказывания: «Чехову все едино – что человек, что его тень, что колокольчик, что самоубийца. […] Вон быков везут, вон почта едет […], вон человека задушили, вон шампанское пьют».
Высказывания Михайловского не только цитировались – они обосновывались и развивались. «Отношение г. Чехова к своему творчеству напоминает фотографа, – писал П. П. Перцов. – С одинаковым беспристрастием и увлечением снимает этот беллетристический аппарат и прелестный пейзаж […], и задумчивое лицо молодой девушки, и взъерошенную фигуру русского интеллигента-неудачника, и одинокого мечтателя, и тупоумного купца, и безобразные общественные порядки […]. Чехову как писателю, как однажды уже было замечено критикой, действительно все равно – колокольчики ли звенят, человека ли убили, шампанское ли пьют. […] Все это для него безразличные и отдельные явления, и он, г. Чехов, обязан только срисовать их, а отнюдь не объяснить и даже хотя бы понять их».
Начиная с первой крупной вещи Чехова, повести «Степь», все его большие по объему произведения вызывали упреки в отсутствии четкости композиции, в загроможденности повествования случайными, не идущими делу деталями. При появлении новых повестей обвинения повторялись. В «Палате № 6» и «Рассказе неизвестного человека» нашли те же недостатки. Причину их критика опять видела в отсутствии «объединяющей идеи».
Много лет повторялись и упреки в мозаичности эпизодов произведения, из которых невозможно «составить общую картину».
Большие сомнения вызывали у критиков основные принципы построения чеховского сюжета: отсутствие обширных вступлений, фабульных «концов», детально разработанной предыстории героев, подробной мотивировки их действий и т. п.
Чеховские принципы изобразительности понимались как нарушение традиционных беллетристических канонов. В этом смысле его творчество все чаще сопоставляли с новыми течениями в европейском искусстве, давшими новые формы; слово «импрессионист», которое так широко вошло в обиход чеховистики XX века, уже было произнесено.
Постоянное внимание критиков привлекала чеховская объективная манера. Они не уставали отмечать отсутствие прямых авторских оценок, открыто сформулированной точки зрения автора на изображаемое. Рассматривая «Палату № 6», А. М. Скабичевский замечал, что автор «ни разу не промолвился, какая основная идея рассказа и какого мнения он о своем герое». Это новое по сравнению с предшествующей литературной традицией качество расценивалось как очевидный недостаток. Нормой считалась литература, где «все ясно, точно, определенно: цель автора, личность героя, наши отношения к нему» (Н. К. Михайловский).
Мастерство Чехова отмечалось во всех статьях середины 90-х годов. Но почти всегда оно отмечалось как-то отдельно, в глазах критики оно существовало как бы вопреки основным принципам чеховской поэтики.
Но в это самое время взгляд на Чехова как на писателя, лишенного миросозерцания и в понимании общественной жизни «не подающего надежды» (П. П. Перцов), начинает встречать сильную оппозицию. В рассказах и повестях «Жена», «Палата № 6», «Рассказ неизвестного человека», книге «Остров Сахалин» уже многие увидели существенно новое, некий перелом в творчестве.
Опровергая сложившуюся репутацию писателя как «равнодушного к каким-либо идеям», И. И. Иванов категорически заявлял: «Последние произведения г. Чехова идут безусловно наперекор такому представлению о его таланте. Именно здесь подняты серьезнейшие вопросы общественного содержания, именно здесь с полной ясностью сказалось стремление литературы отдать отчет в знамениях времени!» Другой критик, В. Голосов, в последних повестях Чехова видел признаки «нового удачного периода творчества с сильным общественно-прогрессивным направлением» («Новое слово», 1894, № 1). Полемизируя с Н. К. Михайловским, Р. И. Сементковский замечал, что у Чехова «начинает все сильнее звучать» общественная нота.
Изменил свой взгляд на Чехова и А. М. Скабичевский, постоянно упрекавший его в общественном индифферентизме и в своей «Истории новейшей литературы» (1891) приводивший его в качестве примера писателя без «какого бы то ни было объединяющего начала». После выхода в свет «Рассказа неизвестного человека» он написал статью под названием «Есть ли у г. А. Чехова идеалы?» На заглавный вопрос критик отвечал положительно. Разобрав сцену объяснения героев в XVII главе «Рассказа неизвестного человека», Скабичевский заканчивал статью вопросом: «Я обращаюсь в заключение ко всем мало-мальски беспристрастным читателям и спрашиваю: неужели подобную сцену, которую можно смело поставить на одном ряду со всем, что только было лучшего в нашей литературе, мог создать писатель, не имеющий никаких идеалов?»