Человек и оружие - Гончар Олесь. Страница 47
— Штык, значит, приравнял к перу?
— Как видишь.
— А не смог бы ты и мне тут протекцию устроить? Писарем аль хотя бы писарчуком?
Лымарь понял издевку.
— А как у тебя с почерком?
— Как курица лапой, — ответил за Духновича Степура.
— Ну, тогда трудновато будет, — сказал Лымарь, улыбаясь как-то не только губами, а даже и своим остреньким носиком. — Писарем — это надо уметь.
— Верю, верю… А ты надолго застрял? — допытывался Духнович.
— Это как прикажут. Наше дело солдатское.
— Да, брат, ты настоящим солдатом стал…
Лымарь сорвал листик с дерева, пожевал, выплюнул.
Судя по его тону, ирония Духновича его не задела. Он продолжал:
— До сих пор мороз по коже подирает, как вспомню ту рожь… Люди бегают в крови, а сверху свистит, грохает, среди бела дня черно становится — конец света, рев, схватка демонов, безумство стихий! Слышу крик, стон, бегу куда-то, путаюсь во ржи и падаю, душа разрывается от страха, и нет стыда — только ужас! — Лымарь рассказывал все это так, будто его собеседники там не были и ничего подобного не испытали. И за словами его стоял животный страх и горькое раскаяние: «Вот твое добровольчество. Жест! И ведь мог бы жить! А теперь умирай! Мина долбанет в спину — и каюк! Над всеми чувствами, над всеми желаниями — одно: выжить, во что бы то ни стало выжить, вырваться из этого адова пекла! Ординарцем, холуем, только бы в тыл! Судна носить! Нужники чистить!..» — И после госпиталя, как видите, повезло: писарь войска приазовского, — закончил Лымарь.
— Жалеешь, значит, что отсрочку сдал?
— Теперь жалей не жалей, а может, и не надо было нам спешить…
— А если бы все так думали? — нахмурился Степура. — Кто бы воевал?
— Вы, хлопцы, идеалисты. Разве не было у вас в госпитале таких, которые температуру себе нагоняли, бередили раны, только бы выиграть день-два? А я честно.
— Это, по-твоему, честно? — резко бросил Спартак, — Ты просто раскис.
— Называйте как хотите. Побыл, кровь пролил, хватит. Пускай другие попробуют. В тылу тоже люди нужны. Кроме того, ходят слухи, студентов скоро вообще будут отзывать с фронта.
— Это почему же? — удивился Степура.
Лымарь с таинственным видом зыркнул туда-сюда.
— Говорят, приказ вот-вот должен прийти насчет студентов, это я вам по-дружески говорю: отзовут всех нас.
— А тех, не студентов, кто в боях гибнет каждый день? — гневно глянул на Лымаря Степура. — Тех, которые уже полегли? Кто их отзовет?
— И чем мы лучше их? — спросил Духнович. — Интеллектуалы?
Лымарь отмолчался, а у хлопцев пропало всякое желание разговаривать с ним.
Колосовского они разыскали под вечер у моря с какими-то моряками и летчиками, похоже госпитальными его товарищами. Богдан и пятеро или шестеро его спутников шли вдоль берега и смеялись; один из морячков, жестикулируя, рассказывал, видать, что-то очень смешное. На голове у Богдана из-под сдвинутой набекрень пилотки белела марлевая повязка, но рана, вероятно, его уже не беспокоила — он громко, от души хохотал.
Удивленный и обрадованный, Богдан весело здоровался с хлопцами, тряс за плечи Духновича, обнял Степуру, и, кажется, более всего его поразило, что вместе с ними увидел Спартака Павлущенку.
— Мы думали, ты еще и поныне воеводишь на Роси, грудь в орденах, — пошутил Духнович, — а ты тут разгуливаешь, как и мы, грешные.
— Чиркнуло малость в тот же день, что и вас. — Богдан небрежно коснулся повязки. — А теперь прохлаждаюсь тут вот с ними. — Колосовский стал знакомить хлопцев со своими новыми друзьями.
Хотя сам Богдан редко бывал веселым, он любил людей озорных, жизнерадостных, удалых — с такими-то и свела его судьба в госпитале, а потом он перекочевал с этой шумной ватагой сюда, в батальон для выздоравливающих.
Танкисты без танков, моряки без кораблей, пограничники с бывших застав, летчик, который горел в воздухе над морем, — все они, несмотря на трагичность времени, не теряли уверенности в себе, их дух не был сломлен, и это больше всего привлекало в них Колосовского… То были люди высокой пробы, Богдан чувствовал: им можно во всем довериться, дружба с ними крепка и надежна, такие никогда не подведут, такие в самую тяжелую минуту — в бою или даже в неволе — не предадут тебя, не побоятся глянуть смерти прямо в глаза с мужественным презрением. Не искали они укрытий, не искали для себя никаких лазеек в жизни, шагали по земле с открытым сердцем, на виду у всех, держались независимо, гордо, ни о чем не заботясь, ибо все, что нужно, было всегда при них: песня, и шутка, и дружба, и отвага, и любовь.
Такие не скучают нигде, не скучали они и здесь, в выздоровбате.
Выздоровбат — это скопище людей на берегу моря, людей, прибывающих сюда еще в повязках, с еще не зажившими ранами, одетых в вылинявшие, со следами крови гимнастерки, «бывшие в употреблении», «БУ», — и сами они — люди «БУ». Стреляные. Горевшие. Контуженые. С осколками в теле. С пулями в груди. Люди с примесью железа, стали.
Они ходят тут на перевязки, и помимо этого, — никаких обязанностей. Живут как птицы небесные. В их полном владении парки, беседки, загородные пустыри; по вечерам — наперекор всем смертям — раздаются над морем их песни, а потом всю ночь полная луна льет на них свой призрачный свет, потому что большинство выздоравливающих ночует под открытым небом, в парках.
Утром для укрощения зверского молодого аппетита получают они буханки черствого хлеба да в придачу к нему веселое изречение старшины:
— Плесень — это здоровье. А для моряка — еще и гарантия, что никогда не утонет.
Свободного времени было предостаточно, и пользовался им всяк, как хотел. Степура и Павлущенко, сделав примитивнейшее приспособление, принялись ловить в море бычков; Духнович, хоть сам и не ловил, охотно помогал им в этом почти бесплодном занятии, а Колосовский тем временем с вольницей выздоравливающих отправлялся на далекие промыслы, за город, где можно день прожить на подножном корму, где перед отощавшими хлопцами открываются плантации огурцов, моркови, помидоров — красных, мясистых, сочных. Добытые в этих походах дары природы доставлялись в лагерь и включались в общий пай — на пропитание тем, кому раны не позволяли участвовать в столь дальних вылазках.
— Тут нашего брата в самом деле, как волка, только ноги и кормят, — рассуждал вечером Духнович, грызя на берегу моря морковку, принесенную Богданом. — Вот скоро и мы со Степурой присоединимся к вам, конкистадоры.
— А ведь правду говорит Духнович. Кабы не эта огородная благодать, туговато бы нам пришлось, — горестно заключил. Степура, налегая на помидоры.
— Когда тело отощает — это еще полбеды, — продолжал Духнович. — Вот Лымарь — тот отощал духом. Это гораздо хуже. Душевная дистрофия — болезнь опаснейшая, друзья мои.
Богдану приятно смотреть, как хлопцы с аппетитом уничтожают овощи, а море шелестит у ног, и неподалеку, в группе выздоравливающих, течет тем временем тихая беседа о жизни довоенной: тут любят вспоминать довоенное.
— Море, видишь, какое красивое, — слышится чей-то ласковый голос, — но ничего я так не люблю, как смотреть на весенние ливни, ровно падающие на землю, или на хлеба, когда они созревают… И в тот выходной решил пойти полюбоваться нивами — в райземотделе я работал, — только вышел на площадь, а из громкоговорителя: «Внимание! Внимание! Слушайте важное правительственное сообщение!» Разное в тот миг промелькнуло в голове — что за сообщение? Война? Но с кем? Мысль прежде всего о войне — видно, потому, что это самое страшное. А уже через какой-нибудь час весь наш районный актив мчался по селам с секретными пакетами для председателей сельских Советов. Приезжаю в один сельсовет — председателя нет. Где? На полевом стане! Мчусь туда. Подаю председателю пакет, вскрыл он его: повестки! Таким-то и таким-то собраться возле здания сельсовета. Молча берут повестки, молча разбегаются по домам. Это молчание почему-то больше всего меня поразило…