Очерки Петербургской мифологии, или Мы и городской фольклор - Синдаловский Наум Александрович. Страница 70

Петербургский памятник Гоголю, особенно в своей верхней части, чем-то напоминает знаменитый московский памятник писателю, выполненный скульптором Николаем Андреевым в 1909 году. А уж судьба московского Гоголя оказалась столь же, если не еще более драматичной. Памятник был установлен в Москве, на Арбатской площади, к 100-летию со дня рождения Гоголя. Это был удивительно точно найденный образ сидящего и глубоко погруженного в свои невеселые мысли, уже неизлечимо больного человека. И по форме, и по содержанию скульптура Гоголя была полной противоположностью жизнеутверждающей скульптуре Пушкина – знаменитому памятнику на Тверском бульваре. По Москве в то время ходили ядовитые стихи, авторство которых молва приписывает Гиляровскому. Особенно нравился москвичам каламбур, в основу которого была положена этимология гоголевской фамилии. Кто более всего ей соответствовал, становилось понятно даже при беглом сравнении того и другого памятников:

Гоголь, сгорбившись, сидит,

Пушкин гоголем глядит.

Между тем памятник стал одной из самых любимых скульптур не только москвичей, но и гостей города. К нему приходили. Останавливались. Стояли в задумчивости. Всматривались в Гоголя. Вслушивались в себя.

Но, как оказалось, именно такой Гоголь, будоражащий мысль и не дающий покоя совести, не устраивал советскую власть. В идеологических кабинетах партии хорошо понимали, что такой Гоголь мог породить ненужные ассоциации, связанные с судьбами отечества. Ответ на вечный гоголевский вопрос: «Русь, куда же несешься ты?» – никому в Кремле не был нужен.

По невероятному мистическому совпадению, андреевский Гоголь простоял на Арбатской площади 42 года, ровно столько, сколько прожил на этом свете сам писатель. В 1951 году, накануне 100-летней годовщины смерти писателя, якобы по личному указанию «лучшего друга всех Щедриных и Гоголей» Иосифа

Сталина, его едва ли не тайно сняли с пьедестала. «Нэвэселый очэнь», – с сильным кавказским акцентом каждый раз, проезжая мимо, будто бы ворчал Сталин. Его услышали и правильно поняли. Очень скоро памятник был «репрессирован». Его перенесли в Донской монастырь, в музей городской мемориальной скульптуры.

Только после смерти «любимого вождя всего трудящегося человечества» он был реабилитирован. Правда, не полностью. В 1959 году по ходатайству московской литературной общественности его установили во дворе дома Талызина на Никитском бульваре, где Гоголь жил последние годы. Именно здесь, в минуты психического затмения, он сжег рукопись второго тома «Мертвых душ» и здесь же, если верить фольклору, добровольно ушел из жизни.

В этой политической ссылке памятник находится до сих пор. Между тем через несколько лет на Арбатской площади на месте старого памятника Гоголю появился новый, выполненный по модели советского, идеологически безупречного скульптора Николая Томского. Это был совершенно другой Гоголь – торжественный и официозный, исполненный жизнеутверждающей патетики и партийной мощи. Выполненный в полный рост, памятник полностью соответствовал той роли, которую отводила советским писателям партия большевиков-ленинцев.

Итак, подлинного Гоголя, который умер своей смертью и которого воплотил в скульптуре Андреев, все-таки попытались убить. Что ж, это вполне вписывалось в канву большевистских традиций. Фольклор с этим хорошо знаком.

Эволюция посмертного образа писателя в тесных сталинских рамках социалистического реализма не осталась незамеченной в городском фольклоре. По Москве ходила эпиграмма, за которую в те времена можно было легко поплатиться свободой, а то и самой жизнью:

Юмор Гоголя нам мил,

Слезы Гоголя – помеха.

Сидя, грусть он наводил,

Пусть теперь стоит… для смеха.

Таким образом, все три московских монумента – два Гоголю и один Пушкину – вместе с тем, что являются памятниками конкретным писателям, стали еще и памятниками эпохам, в которые были возведены, символами, олицетворяющими определенное время.

Впрочем, это произошло не только с памятниками, но и с самими оригиналами. Сегодня именами Пушкина и Гоголя можно оперировать, даже не смущаясь путаницы с авторством тех или иных произведений, принадлежащих каждому из них. И дело тут вовсе не в пробелах школьного образования. Просто познание мира идет от частного к общему. Вслушайтесь в смысл современного анекдота, сохраненного в арсеналах городского фольклора обеих столиц.

...

Идут два читателя мимо памятника Пушкину. «Ха,  – воскликнул один,  – написал каких-то „Мертвых душ“, и на тебе, памятник».  – «А мне кажется, – засомневался второй,  – „Мертвые души“ написал Гоголь».  – «Тем более,  – отозвался первый». Вот такая история.

История… Однажды об этом удачно выразился Сергей Довлатов, который умер вдали от родины, в вынужденной эмиграции, не дожив всего одного года до гоголевского прижизненного возраста. На вопрос, заданный самому себе: «Что же будет после смерти?», он ответил: «После смерти будет история». Это правда. Со смерти Гоголя прошло более полутора столетий, а его история продолжается. Продолжается во вновь открываемых памятниках ему, в найденных новых документах о нем, в новом прочтении знакомых текстов, в новых легендах и преданиях, во всем его творчестве, которым мы с благодарностью пользуемся в повседневной жизни, иногда даже не подозревая, кому обязаны таким неисчерпаемым источником образного мышления.

Очерки Петербургской мифологии, или Мы и городской фольклор - _20.jpg

Три цвета запретной любви в интерпретации городского фольклора

1

Очерки Петербургской мифологии, или Мы и городской фольклор - _21.jpg

Традиционная религиозная мораль делит любовь на две категории. Первая включает в себя платонические, то есть исключительно духовные, взаимоотношения молодых людей до брака и законную половую жизнь в браке. Как сказано в Библии, «оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут два одна плоть». Необходимым условием законности брака было достижение брачного возраста, который определялся государством, и согласие на заключение брака обеих сторон. Институт брака закреплял единобрачие и противопоставлялся полигамии, господствовавшей в ранний период языческого общества.

Вторая категория любви – это любовь незаконная, грешная, преступная. Строго говоря, ее даже не называют любовью. Это или блуд, распутство и разврат в холостом состоянии, или прелюбодеяние, то есть нарушение супружеской верности одним из супругов после заключения законного брака. Прелюбодеяние сурово осуждается религиозными догматами и должно преследоваться гражданскими законами. Свое отношение ко второй категории любви христианская религия закрепила в основных этических и моральных нормах человечества – Десяти Заповедях, дарованных Господом израильскому народу через Моисея: «Не прелюбодействуй» и «Не желай жены ближнего своего».

С тех самых пор, как эти догматы были признаны всеми христианскими конфессиями, фольклор практически не посягал на ту область человеческих отношений, которые относятся к первой категории любви. Разве что уточнил, что «муж и жена – одна сатана». Что же касается добрачных романтических отношений, то эту часть жизни влюбленных успешно эксплуатирует в основном художественная литература и поэзия. Тут им нет равных. Тут фольклору практически делать нечего.

И только вторая, запретная или незаконная категория любви по нашей весьма упрощенной, условной классификации досталась на долю фольклора. Фольклор на нее реагирует, фиксирует и интерпретирует. Тут ничего не поделаешь. Так сложилось исторически. Фольклор, если можно так выразиться, выполняет социальную функцию присмотра за общественной моралью и нравственностью. Работа, прямо скажем, неблагодарная. Но фольклор оправдывает то обстоятельство, что он, за крайне редким исключением, никогда ничего не оценивает и ничему не учит.