Когда я был произведением искусства - Шмитт Эрик-Эмманюэль. Страница 10
— Ах да, Изабелла… Аристократка, утонченная, блондинка, с богатой эрудицией. Трагический конец. Погибла, раздавленная коровой.
— Раздавленная коровой?
— Она вела свой кабриолет по извилистой горной дороге. Над дорогой, на повороте, произошел обвал выступа, который не выдержал веса пасшейся там коровы. Обрушившаяся земля вместе с коровой свалились на кузов машины. Скажите на милость, как я могу сходу вспомнить о жене, которую задавила корова? Когда мне сообщили о ее столь драматической кончине, я ушам своим не поверил и сам чуть не умер со смеху Даже в день похорон ее родственники, друзья, детский церковный хор, вся церковь, включая приходского священника, сотрясалась нервным гоготаньем.
Он испустил долгий вздох, отгоняя кошмарное воспоминание.
— Эстрелле, шестой, пришла в голову неудачная мысль принять снотворное перед тем, как улечься в солярии: на ее месте обнаружили темную высохшую мумию. Ну а Пинта, седьмая, была задушена своим любовником, который ревновал ее ко мне, потому что она кричала мое имя, когда он доводил ее до оргазма.
Он задумался о восьмой и подвел итог своей супружеской жизни:
— Теперь с Донателлой мой ритм немного сбился. Ведь обычно я заканчиваю свое супружество вдовцом, поскольку являюсь принципиальным противником разводов. А теперь попробуй-ка заставить ледяной куб подписать документы!
— Вы никогда не были поражены таким обилием смертельных финалов?
Мой вопрос был встречен с удивлением, но я продолжал:
— Вам не казалось это… странным?
— Это закон серийности. Раз уж я начал серийно жениться, логичным следствием будет и серийное вдовство. Любой пятилетний математик докажет тебе это.
— И все же… видеть, как каждый раз они одна за другой уходят из жизни, вы никогда, пусть даже на секунду, не почувствовали себя…
Я не мог перед своим Благодетелем выдавить из себя слово «виновным». А Зевс, в ожидании, внимательно следил за моим ртом, будто предвидя слово, которое должно вылететь из него.
Собравшись с духом, я вновь начал фразу, надеясь, что на сей раз мне удастся договорить ее до конца.
— Думая о ваших погибших женах, вы никогда, пусть даже на секунду, не почувствовали себя…
Он продолжал пристально смотреть на меня, ободряюще покачивая головой.
— Не почувствовали себя…
— Бессмертным? Да, конечно. А как тут думать иначе?
И он направился к двери, собираясь вернуться в свою мастерскую.
— Отдохни. Ты должен быть в хорошей форме. А я сейчас займусь макетами для нашего доброго доктора Фише, и затем мы сможем перейти к более серьезным вещам.
Однако, не дойдя до порога, он резко развернулся и, нахмурив брови, с суровым видом посмотрел на меня.
— Ты понимаешь, что отныне все пойдет иначе?
— Я очень надеюсь на это.
— Что ты полностью отдаешь себя в мои руки?
— Можешь подтвердить это в письменном виде?
И вот я уже за письменным столом, с ручкой в руке, и Зевсом-Питером-Ламой у меня за спиной, который водит моей рукой, подсказывая нужные слова.
— Зачем вам нужны мои письменные заверения?
— У бумаги более долгая память, чем у людей. Это так, на всякий случай, если в эйфории ты забудешь о том, что только что произнес.
Я медленно нацарапал несколько фраз.
— Как мне подписаться? Ведь я не могу поставить свое настоящее имя, так как официально умер.
— Просто поставь «Я».
Я сделал, как он велел, и передал ему исписанную бумагу. Он вслух прочитал:
— «Я полностью отдаюсь во власть Зевсу-Питеру-Ламе, который может делать со мной все, что пожелает. Мой разум целиком подчиняется его воле во всем, что касается моей личности. Находясь в добром здравии и твердой памяти, я самолично решаю стать его частной собственностью. Подписано: Я».
Погладив нежно, словно домашнего котика, бумажный листок, он положил его в карман, после чего уставился на меня, словно питон, гипнотизирующий свою жертву:
— Я вижу в тебе нечто великолепное…
— Что же?
— Твою судьбу.
Операция прошла ночью, тускло освещенной рыжей луной.
Она длилась девятнадцать часов.
Я ничего не почувствовал. Когда меня везли в каталке к операционной, я по глупости опасался наркоза, однако мучительным было не засыпание, а пробуждение. Огонь. Я очнулся в огне. Все тело невыносимо пылало. От внутренностей до конечностей острые языки пламени лизали каждую клеточку моего ежесекундно вздрагивающего тела. Едва придя в сознание, я заорал от дикой боли.
Зевс и доктор Фише вкололи мне морфий. Боль стала более терпимой, дав мне некоторую передышку: правда, дышал я тяжело, прерывисто, но, по крайней мере, стоны мои были не столь пронзительны.
Спустя несколько часов пламя вспыхнуло вновь.
Я получил еще укол.
Думаю, так прошла целая неделя. Охваченная огнем плоть, которую сбрызгивали морфием.
Следующая неделя была менее мучительной, она сопровождалась всего лишь горячкой. Я бредил. Мерно покачивался на невидимых волнах. Грезы убаюкивали меня в больничной койке, я болтался, как пробка в бушующем море; мои братья делали мне тысячу гадостей под одобряющим взглядом моих родителей, неоднократно брызгая мне в лицо даже цианистую кислоту. Я просыпался весь в поту, смутно представляя место, где нахожусь; я даже позабыл, что окна моей спальни выходили на голубятню, и мне мерещилось, что шуршанье перьев, шум взмахивающих крыльев, непрестанное тошнотворное воркование — вся эта возня происходит под бинтами в моей голове.
На третьей неделе началось улучшение.
Зевс лично приходил, чтобы ухаживать за мной, промывал раны, накладывал мази, менял повязки. Он не гнушался самых отвратительных процедур, ловко управляясь с бинтами тонкими руками художника. Он был само терпение. Надо сказать, что с момента операции я стал для него настоящей страстью.
— Невероятно! Восхитительно! Поразительно! Неслыханно! — без конца восклицал он, разматывая мои бинты или обрабатывая мне кожу тальком.
С каждым днем росло его восхищение мною. Не оставалось ни малейшего сомнения — я сдержал обещание, которое, впрочем, по-прежнему оставалось для меня загадкой. Он восхвалял гармонию моего тела, отважность моего характера. Но пока запрещал смотреться в зеркало. Казалось, он больше меня радовался тому, как зарубцовываются мои раны, рассасываются отеки, затушевываются синяки. Наблюдая, какую радость доставляет ему мое выздоровление, можно было подумать, что он испытывает такие же страдания, что и я. Он ликовал, хлопал в ладоши, подскакивал от восторга. Я ощущал себя фотографией, которая с каждым днем приобретает все более четкие очертания в бачке с проявителем.
— Ты мое произведение искусства, мой шедевр, мой триумф!
Накладывая на меня заживляющий бальзам из крапивы, парфюмированный арникой, он впадал в лирическое настроение.
— Я обскакал всех. У меня больше нет конкурентов. Я царствую надо всеми. Ты — моя атомная бомба. Больше ничто никогда не сравнится с тобою.
Живительная мазь проникала в поры моей кожи. Тело окутывала приятная свежесть. Такое ощущение, что меня окатили чистой родниковой водой. Он продолжал с упоением.
— Я обставил даже Природу. До тебя у меня был лишь один серьезный соперник. Природа! На сей раз, какой бы хитроумной, скрытной, изобретательной, ловкой она ни была, она не способна сотворить то, что я только что сделал с тобою! Все, провалила экзамен! Неудачница! Ей не хватает экстравагантности.
— Я красив?
— Я создал тебя, чтобы украсить мир.
— Я красив?
— Брось эти пошлости! Я не хотел, чтобы ты стал красивым, помнишь, я предупреждал тебя, я желал, чтобы ты превратился в уникальную, необычную, диковинную, особую личность! Успех пьянит меня! Если бы ты видел себя, мой дорогой…
— Так дайте мне зеркало.
— Еще не время. Никому нельзя входить в мастерскую художника, когда он творит. Никому! Даже тебе!
— На что я похож?
— Ты не похож ни на что и ни на кого, так как настоящему искусству претит имитация. Ты — мой жест, моя истина.