В. Маяковский в воспоминаниях современников - Коллектив авторов. Страница 42
Это не мешало ему быть всегда веселым, во время съемок он много острил, шутил. Тогда можно было себе это позволить – кино-то ведь было немое!
В конце апреля в кинотеатре "Модерн" (ныне Метрополь) был устроен торжественный просмотр фильма, на котором присутствовало много народа, в том числе и нарком просвещения А. В. Луначарский. Картина всем понравилась, кроме самого Маяковского, который говорил, что ему не удалось полностью победить Туркина и сделать то, что хотелось.
Игра Маяковского, по–видимому, действительно понравилась, так как ему немедленно предложили сниматься в других картинах.
Фильм этот шел потом по всей Республике, но, к сожалению, "роме отдельных кадров, от него ничего не осталось. Несмотря на все поиски по стране, обнаружить его нигде не удалось.
После этого, в тот же период, Маяковский снимался еще в двух картинах: "Барышня и хулиган" по повести Э. д'Амичис "Учительница рабочих" и "Закованная фильмой" по собственному оригинальному сценарию 2. В последнем фильме Маяковский пытался использовать технические возможности кино. В этих картинах я уже не принимал никакого участия.
1949
В. Б. Шкловский . В снегах
Это было время, когда Ленин писал о том, как развешивать газеты.
Газет не хватало. Значит, надо развесить, чтобы их читали, на стенках. Но клей – это мука, а муки тоже не было. Приколотить – это гвозди. Гвоздей не было. Предлагалось наколачивать газеты деревянными клинышками.
На книги, при тираже в тысячу, бумага была. Но печатали в маленьких форматах.
Маяковский для ИМО 1 нашел все же много бумаги, только очень плохой, и издавал большими тиражами.
Было очень холодно, в типографиях с валов не сходила краска, она застывала, а вал замерзал и прыгал.
Так же было нечем мыть шрифты.
На улицах палые лошади. Убирать было некому. Их растаскивали по кускам, разрезая перочинными ножами. Об этом есть в стихах Маяковского 2.
Только потом приходили собаки. Городская ослабевшая собака не может начать трупа сама.
Потом, когда собаки доканчивали работу людей, лежали где-нибудь там, на Бассейной, кости.
Петроград ел, главным образом, овес. Овес парят в горшке, потом пропускают сквозь мясорубку, продавливают, сминая, распаренное зерно, промывают его; получается овсяная болтушка. Ее можно есть.
Мороженую картошку мыть нужно, покамест она еще не отмерзла. Она сладкая и невкусная. Прибавляем, если есть, перец.
Конина же вообще, если ее жарить, лучше, чем вареная. Но жарить надо на чем-нибудь. Один мой знакомый жарил бифштексы на мыле, подливая уксус. Уксус нейтрализовал соду мыла.
Я ничего не придумываю. Делал это один специалист по персидскому языку.
Наступила зима. Снега выпало очень много. Он лег высокими сугробами. По снегу протоптали мы узкие дорожки.
Ходили мы по этим дорожкам, таща за собой санки.
За плечами носили мешки.
Писали мы в то время очень много, и Опояз 3 собирался, я думаю, каждую неделю.
Тогда Борис Эйхенбаум, молодой еще, написал книгу о молодом Толстом 4. И сейчас скажу – очень хорошая была эта книга.
Мы собирались у меня на квартире, на квартире Сергея Бернштейна, почти в темноте, при крохотном кругленьком желтом пламени ночника.
Печки–буржуйки появились позднее.
Работала "Всемирная литература", и Блок спорил с Волынским по вопросу о гуманизме.
Мы собирались также на Литейном, в доме Мурузи, в бывшей квартире бывшего банкира Гандельмана.
Раз, когда подходил Юденич, во время заседания литературной студии, вошел Гандельман с женой. Мы разговаривали о "Тристраме Шенди". Гандельманша прошла сквозь нас и начала подымать подолы чехлов на креслах, смотреть, не срезали ли мы креслину кожу.
Потом Гандельманша исчезла.
Когда бывала оттепель, город отмерзал.
В Ленинграде в оттепель дул влажный морской ветер. Он потеет, соприкасаясь с холодной шкурой нетопленных домов, и редки были в те дни в серебряном от инея городе темные заплаты тех стен, за которыми топились комнаты.
Это было в то время, когда на нас со всех сторон наступали.
Мир там, далеко, там, где есть пальмы и березовые дрова.
Непредставим почти.
Раз оттуда приехал в сером костюме и с большими чемоданами бледноволосый Уэллс с сыном.
Еще была осень.
Он остановился у Горького. Сын плясал танец диких, гремя ключами. Отец рассказывал про свои английские дела.
Сын ходил по городу и видел то, что мы не видели. Он спрашивал: "Откуда у вас цветы?"
Действительно, в городе были цветы в цветочных магазинах, они продолжались. Где-то, очевидно, были оранжереи.
Он спрашивал нас – почему у нас столько людей в коже, справлялся о ценах и говорил убежденно: "В этой стране надо спекулировать".
Он говорил на нескольких языках и, сколько мне помнится, по–русски немного. Отец говорил только по–английски и объяснял это так: "Мой отец не был джентльменом, как я, и он не обучил меня языкам, как я обучил своего сына".
Я выругал этого Уэллса с наслаждением в Доме искусств. Алексей Максимович радостно сказал переводчице:
– Вы это ему хорошенько переведите.
Так вот из этого Петербурга я ездил в Москву за зубной щеткой. На вокзале продавали только желе: оно было красное или ярко–желтое, дрожало. Больше ничего не продавалось.
В Москве опять снега, в Москве закутанные люди, санки, но есть Сухаревка. Шумят, торгуют, есть хлеб и упомянутая мною зубная щетка.
Брики жили на Полуэктовом переулке, в квартире вместе с Давидом Штеренбергом. Вход со двора, белый, если мне не изменяет память, флигель. Белый флигель, три ступеньки, лестница, и около лестницы, на снегу, рыжая собака "Щен".
Щен был, вероятно, незаконнорожденным сеттером, но его не спрашивали, что делали его родители. Его любили, потому что его любили.
Бывает же у собак такое счастье.
Комната Бриков маленькая, в углу камин. Меня попросили купить дрова, предупредили: "Не покупай беленьких". Я пошел с Полуэктова переулка на Трубу, на базар. Торгуют чем бог послал, вязанка березовых поленьев – купил быстро, повез уже. По дороге сообразил, что они беленькие–беленькие.
Начал колоть, положил их в камин, затопил,– я люблю топить печки,– сладкий пахучий дым неохотно обвил поленья, лизнул их два раза, позеленел, пропитался паром и погас.
Это были беленькие – несгораемые.
Холодело, конечно, на улице. Москва была в сугробах. Пришел Маяковский и утешал меня, что они как-нибудь сгорят.
Лубянский 2 тогда был квартирой Маяковского и лингвистического кружка. Узкая, похожая на тупоносую лодку комнатка, камин.
Это та лодочка, в которой плыл Маяковский.
Несчастливая лодочка.
В камине там сжег я карнизы, ящик от коллекции с бабочками и не согрелся.
У Бриков в комнате висел ковер с выпукло вышитой уткой, лежали теплые вещи. Было очень холодно.
Там, на Полуэктовом, угорели Лиля, Ося, Маяковский и рыжий Щен.
Оттуда ходил Володя к Сретенке в РОСТу.
Есть пьеса Погодина "Кремлевские куранты".
Там рассказывается, как Часовщик с большой буквы, ушедший, вероятно, из пьесы символистов, наверху Спасской башни настраивает кремлевские куранты, а мелодию ему напевает красноармеец. Куранты настроены, так сказать, с голоса народа.
Было это на самом деле иначе и интереснее.
Существует хороший художник, с которым много работал Маяковский.
У художника – руки умелые, художники сохранили в своих руках древнее ремесло, они последние ремесленники в старом значении этого слова, и в них тонкой линией прошла и не оборвалась традиция вдохновенного труда.
Художник Черемных умел настраивать башенные часы.
Он и наладил кремлевские куранты. Кремлевские куранты не связаны с теми часами, которые есть у Погодина. Это другие часы. Там понадобилось другое качество человеческого уменья.