В. Маяковский в воспоминаниях современников - Коллектив авторов. Страница 57
А через два–три месяца за нас взялся сам Валерий Яковлевич Брюсов.
О пути Брюсова– эстета и символиста – к революции написано еще мало. Не мне рассказывать, как он пришел в партию, пришел искрение, честно, как работал, буквально без передышки, куда бы его ни направили. Не мне разбирать его стихи – это дело будущих его биографов. Мне все же кажется, что он был не Моцартом, а Сальери: в уменье "поверить алгеброй гармонию" он не знал себе равных...
И хотя в гимназические годы мы запоем читали "Огненного ангела" и декламировали на домашних вечеринках "Каменщик, каменщик, в фартуке белом..."14 – Брюсов никогда не был моим любимым поэтом. Но Валерий Яковлевич остался в памяти человеком огромного обаяния, какой-то чуть старомодной, профессорской "куртуазвости", очень "кусачей" иронии. Снисходительно, мягко, слегка высокомерно, о в умел разнять на мельчайшие атомы каждое слово, взять строчку стиха, заспиртовать её, заморозить, а потом, как микротомом, нарезать на мельчайшие пластинки, рассечь по клеточкам каждую метафору, каждый троп.
Спору нет – по истории поэзии, по детальнейшему знанию всех стихов, написанных от каменного века до наших дней, у Валерия Яковлевича соперников не было. Он с такой же легкостью цитировал Лукреция и Аристофана, как и Шелли, приводил примеры из поэзии древнего Египта и современной Франции, увлекательно рассказывал и о китайцах шестого века и о похождениях Рембо. С нами ему не было скучно: мы были благодарной аудиторией, он – превосходнейшим лектором.
И все же, рядом с полнокровным живым делом – с РОСТой Маяковского, ваши занятия в ЛИТО иногда казались мне сонным маревом – приятным, прохладным, красивым времяпрепровождением, для которого не хватало только амфор, ковров и подушек на полу да хитонов вместо наших вязаных кофточек и военных гимнастерок.
В РОСТА – буча, боевая, кипучая... Оперативное задание: к завтрашнему дню, кроме обычных, зарифмованных газетных сведений, сделать три текста по сбору теплых вещей – один для деревни, два для города. На завтра же обязательно текст насчет ремонта вагонов. Иногда Маяковский, занятый по горло, просил:
– Ну–ка, сядьте, напишите про Всеобуч так, чтобы показать, как там хорошо,– сегодня к вечеру надо сдать плакат.
И я писала: "Сыт, здоров, одет, обут, – тот, кто шел во Всеобуч", а художники уже рисовали грудастого молодца в новых валенках. И ведь нельзя было написать как попало – сразу полетит в корзину! Правда, Маяковский был к остальным "текстовикам" много снисходительнее, чем к себе. Не прощал он одного: неточности, вранья.
– Цифры проверили? – спрашивал он, просматривая плакат по добыче соли, про мужика, который, сев за стол и попробовав несоленую похлебку, жалуется бабе:
...Совсем Россия нищая,
Даже соли нет – чем посолю пищу я?
На что политпросвещенная баба отвечает:
Все на бедность российскую валишь,
А в Перми соли – целая залежь1
– География точная? – спрашивал Маяковский.– Где Пермь, знаете?
И не дай бог, если что наврано – не простит!
А в студии тоже были задания: написать про одиночество, в триолетах, с морским пейзажем, или "вольную композицию" о любви.
И я вместе со всеми вдохновенно врала в рифму про несуществующие переживания: "Невыразимая усталь!.. Морской песок, морская даль..." Дальше была "небрежно брошенная шаль" и прочие неотъемлемые аксессуары, хотя шали я не носила и даже моря никогда не видела.
А писать о любви, запрятанной в черную клеенчатую тетрадку дневника, было совсем невозможно. Но, боясь рассердить Валерия Яковлевича невыполнением "домашнего задания", я придумывала шуточные стихи про уличный фонарь, влюбленный в проходящий мимо трамвай.
И эти стихи Валерий Яковлевич разобрал, слегка улыбаясь в усы и пощипывая бородку, привел примеры из мировой литературы, где очеловечены предметы, процитировал латинскую пословицу, похвалил какую-то рифму, а про заключительную жалобу несчастного фонаря: "И думать в тайной тревоге,– что стан лакированно–гордый, – нахально целуют в дороге – чужие фонарные морды" – сказал, что сейчас в поэзию "законно входят вульгаризмы".
И поставил мне четверку.
Вскоре нашу маленькую студию слили с курсами при Дворце искусств, который помещался на улице Воровского, тогда Поварской, в доме 52, где во времена "Войны и мира", по преданию, был дом Ростовых, а теперь находится Союз писателей. Это был первый Литературный институт, так и называвшийся Брюсовским институтом.
Дом был пустой, ободранный и нетопленный. В первый же месяц мы стали ломать соседние заборы и топить огромный старинный камин. Сначала камин плевал нам в лицо злыми клубами дыма, потом все же "пошел на службу к советской власти", как сказал один из новых студентов.
В институт хлынула молодежь, начались регулярные занятия, и Валерий Яковлевич, вызвав меня к себе в кабинет, предложил выбрать между медицинским факультетом и институтом.
Уйти с медфака я не захотела и после этого стала посещать институт только в качестве "старожила", причем иногда даже вела там "вольные композиции", с беспощадной жестокостью разбирая чужие стихи с позиций "революционного искусства".
Мудрено ли, что в этом сумбуре разных влияний мое "художественное мировоззрение" оставалось весьма неопределенным.
Помню, как я вошла в комнату – уже на Водопьяном переулке – и застала Лилю Юрьевну и Маяковского над разложенными на полу эскизами обложек, кажется для "Мистерии–буфф", которая выходила тогда во второй редакции.
– Погоди, Лиличка, пусть Рита сама скажет – какая обложка лучше всех! – скомандовал Маяковский.
Я растерянно смотрела на разноцветные листки. Насколько крепко я чувствовала слово, настолько же слабо разбиралась во всяческом "ИЗО" – изобразительном искусстве. Но когда я нерешительно ткнула в закрученную всеми цветами радуги обложку Лавинского – не потому, что понравилась, а потому, что показалась самой "футуристической", Маяковский улыбнулся:
– Ну, нет, ее нельзя еще пускать одну, без няньки, правда?
И показал мне выбранную ими простую обложку художника Родченко.
В эту же зиму начались наши занятия немецким языком. Даже в этом, казалось бы, маленьком деле проявилось упорство, настойчивость и необычайная точность Маяковского.
Надо сказать, что я не знала человека более точного, более верного своему слову, назначенному часу, назначенному делу, чем Маяковский. Не было случая, чтобы он "подвел", опоздал, не пришел. И ведь никто не регламентировал его время, его работу. Как ему не хотелось иногда летом, в очень жаркий день, ехать в город с дачи. Как не хотелось сесть за учебник после обеда, когда был назначен немецкий урок.
– Ох, как не хочется учиться,– говорил он.
– Не хотите – не надо,– предлагала я,– можно и потом.
– Нет, надо, надо.
И точно в назначенный час мы уже читали про теленка.
Проклятый теленок! С него начиналась немецкая хрестоматия, откуда-то попавшая к нам в руки. На рассказе о нем надо было повторить всю грамматику. Теленка покупал какой-то человек в прошедшем времени, потом этот человек приучался носить его на руках, а теленок рос (это уже в настоящем времени), и человек дожидался того часа, когда теленок вырастет (простое будущее) и, став взрослым быком, будет все же поднимаем и носим (в страдательном залоге) привыкшим к этому делу хозяином.
Мой педагогический опыт сводился к двум пробным урокам, данным мною в восьмом классе гимназии, и я слепо верила в необходимость грамматики и в святость "правил".