Ночь в Лиссабоне - Ремарк Эрих Мария. Страница 13

— Совершенно верно! — живо откликнулся Шварц. — Мы не сознаем, что совершаем самоубийства! Но если бы мы поняли это, мы оказались бы способными воскресать из мертвых и прожить несколько жизней, вместо того чтобы влачить бремя опыта от одного приступа боли к другому и в конце концов погибнуть.

— Все это я, конечно, не мог объяснить Елене, — продолжал он. — Да это было и не нужно. С легкостью я вдруг почувствовал, что даже не испытываю в этом никакой потребности. Напротив: я понял, что объяснения лишь все запутают. Может быть, ей хотелось, чтобы я сказал, что вернулся ради нее. Но тут я в каком-то прозрении ощутил, что это было бы гибелью. Тогда прошлое обрушилось бы на нас со всеми доказательствами вины, пренебрежения, оскорбленной любви. Мы не выбрались бы из этой трясины.

Ведь если эта, теперь даже привлекательная, идея духовного самоубийства имеет какой-то смысл, — подумал я, — она должна быть полной и абсолютной, должна охватить не только годы эмиграции, но и всю предшествующую жизнь — иначе вновь появилась бы угроза все той же гангрены, даже еще более застарелой. Она проступила бы немедленно.

Елена все еще стояла передо мной — как враг, и удар, который она готова была нанести, оказался бы тем безжалостнее, чем сильнее ею руководили любовь и уверенность в безнадежности моей позиции. У меня же не было никаких шансов. И если перед этим я был полон спасительного чувства смерти, то теперь мне предстояло мучительное издыхание под тяжестью, морали; не смерть и воскрешение, но полное и окончательное уничтожение. Женщинам ничего не нужно объяснять, с ними всегда надо действовать.

Я подошел к Елене. Коснувшись ее плеч, я почувствовал, как она дрожит.

— Зачем ты приехал? — вновь спросила она.

— Я забыл, зачем, — ответил я. — Я голоден, Элен. Целый день я ничего не ел.

Рядом с ней, на расписном итальянском столике, я увидел в серебряной рамке фотографию незнакомого мужчины.

— Это еще нужно? — спросил я.

— Нет, — ошеломленно ответила она, взяла фотографию и сунула в ящик стола.

Шварц взглянул на меня и улыбнулся.

— Она не выбросила и не разорвала ее, а положила в ящик и могла бы опять достать и поставить, если бы захотела. Не знаю почему, но этот жест здравого смысла очаровал меня. Пять лет тому назад я бы не понял ее и устроил бы скандал. Теперь маленькое событие моментально изменило ситуацию, которая грозила стать слишком патетической. Мы миримся с высокопарными словами в политике, но только не в области чувства. К сожалению. Если бы мирились, было бы лучше. Чисто французский жест Елены отнюдь не свидетельствовал о том, что любовь ее стала меньше, это говорило лишь о ее женской предусмотрительности.

Однажды она уже разочаровалась во мне; почему же теперь она сразу должна была поверить? Я, со своей стороны, недаром прожил во Франции несколько лет: я не стал спрашивать. Да и о чем? И какое у меня было на это право?

Я засмеялся. Она, кажется, была озадачена. Потом лицо ее просветлело, и она тоже засмеялась.

— Ты по крайней мере развелась со мной? — спросил я.

Она отрицательно покачала головой.

— Нет. Но вовсе не из-за тебя. Я не сделала этого потому, что хотела насолить моей семье.

5

— В ту ночь я спал мало, — продолжал Шварц. — Часто просыпался, хотя очень устал. Ночь теснилась за стенами дома — вокруг маленького пространства комнаты, в которой мы лежали. Мне все чудились шорохи, я вскакивал в полусне, готовый к бегству.

Проснулась Елена, зажгла свет. Тени исчезли.

— Ничего не могу поделать, — сказал я. — Над сном я не властен. У тебя еще есть вино?

— Есть. В этом мои родственнички понимают толк. А ты давно пристрастился к вину?

— С тех пор, как очутился во Франции.

— Хорошо, — сказала она. — Разбираешься, по крайней мере, в винах?

— Не очень. Главным образом — в красных. Они дешевле.

Елена встала, пошла на кухню и вернулась с двумя бутылками и штопором.

— Наш фюрер приказал изменить старые законы виноделия, — заметила она.

— Раньше в натуральные вина не разрешалось добавлять сахара. А теперь можно даже не выдерживать срока брожения.

Я смотрел на нее, не понимая.

— В неудачные годы это позволяет сделать сухие вина слаще, — пояснила она и засмеялась. — Просто уловка расы господ, чтобы увеличить экспорт и получить валюту.

Она подала мне бутылки и штопор. Я открыл мозельское. Елена принесла два тонких бокала.

— Откуда у тебя загар? — спросил я.

— Я была в марте в горах. Ходила на лыжах.

— Раздетая?

— Нет. Но там можно было принимать солнечные ванны.

— С каких пор ты стала увлекаться лыжами?

— По совету одного знакомого.

Она вызывающе посмотрела мне в глаза.

— Прекрасно. Лыжи очень полезны для здоровья.

Я наполнил бокал и подал ей. Вино было терпкое и ароматнее бургундских вин. Я такого не пил с тех пор, как оставил Германию.

— Может быть, ты хочешь знать, кто мне посоветовал заняться лыжами? — спросила Елена.

— Нет.

Раньше я, наверно, всю ночь напролет только об этом бы и спрашивал. Теперь меня это не интересовало. Ощущение зыбкой нереальности, возникшее вечером, опять охватило меня.

— Ты изменился, — сказала она.

— Сегодня вечером ты дважды сказала, что я не изменился, — возразил я.

Она неподвижно держала бокал в руках.

— Я, наверно, хотела бы, чтобы ты не изменился.

Я выпил вино.

— Чтобы легче расправиться со мной?

— Разве я с тобой раньше расправлялась?

— Не знаю. Думаю, что нет. Все это было очень давно. Но когда я вспоминаю, каким я был раньше, то останавливаюсь как бы в недоумении: право, ты могла бы попробовать сделать это.

— Это мы, женщины, пробуем всегда. Разве не знаешь?

— Нет, — сказал я. — Но хорошо, что ты меня предупредила. Между прочим, вино очень хорошее. Наверно, его выдерживали положенное время.

— Чего нельзя сказать о тебе?

— Элен, перестань, пожалуйста, — сказал я. — Ты не только возбуждаешь, ты еще и смешишь. Такая оригинальная комбинация встречается очень редко.

— Что-то ты очень самоуверен, — сердито сказала она и села на кровать, все еще держа на весу бокал с вином.

— Нисколько. Но разве ты не знаешь, что предельная неуверенность, если она не кончается смертью, может привести в конце концов к спокойствию, которое уже ничем не поколеблешь? — сказал я, смеясь. — Все это, конечно, громкие слова, но они — вывод из бытия, которое можно сравнить с существованием летящего шара.

— А что это за существование?

— То, которое веду я. Когда негде остановиться, когда нельзя иметь крова над головой, когда все время мчишься дальше. Существование эмигранта. Бытие индийского дервиша. Бытие современного человека. И знаешь: эмигрантов гораздо больше, чем думают. К их числу принадлежат иногда даже те, кто никогда не покидал своего угла.

— Звучит неплохо, — сказала Елена. — Это, по крайней мере, лучше, чем мещанская неподвижность.

Я кивнул.

— Все это, конечно, можно выразить и другими словами, менее привлекательными. Если бы сила воображения у нас была чуточку побольше, то во время войны, например, было бы куда меньше добровольцев.

— Все что угодно лучше мещанского прозябания, — сказала Елена и осушила свой бокал.

Я смотрел на нее, когда она пила. Как она еще молода, — думал я, — молода, неопытна, мила, безрассудна и упряма. Она ничего не знает. Не знает даже того, что мещанское прозябание — это понятие, связанное с моралью, а совсем не с географией.

— Ты что, хотел бы вернуться в это болото? — спросила она.

— Не думаю, что смогу это сделать. Мое отечество, против моей воли, сделало меня космополитом. Придется им остаться. Назад возврата нет.

— Даже к себе — человеку?

— Даже к человеку, — ответил я. — Разве ты не знаешь, что наша земля — тоже летящий шар. Эмигрант солнца. Назад дороги нет. Иначе — гибель.

— Слава богу. — Елена протянула мне бокал. — А тебе разве никогда не хотелось вернуться?