Ночь в Лиссабоне - Ремарк Эрих Мария. Страница 31

— Меня арестовали, — почти с гордостью сказала она. — И намного раньше, чем других женщин.

— Почему тебя арестовали?

— А тебя почему?

— Меня считают шпионом.

— Меня тоже. Из-за паспорта.

— Откуда ты знаешь?

— Меня тут же допросили и сказали, что я не считаюсь настоящей эмигранткой. Женщины, которые в самом деле бежали из Германии, еще на свободе. Мне объяснил это маленький человек с напомаженными волосами. От него пахло улитками. Это он тебя допрашивал?

— Тут от всех пахнет улитками. Слава богу, что ты принесла одеяла.

— Я захватила все, что могла. — Елена открыла коробку. Что-то звякнуло. Это были две бутылки. — Коньяк, — сказала она. — Вина я не брала, только самое концентрированное. Вас тут кормят?

— Нам позволяют посылать за бутербродами.

— Вы похожи на сборище негров. Разве здесь не разрешают помыться?

— Пока еще нет. И не со зла, а так — по небрежности.

Она достала коньяк.

— Бутылки уже откупорены, — сказала она. — Последняя любезность хозяина гостиницы. Он был уверен, что здесь не найдется штопора. Выпей!

Я сделал большой глоток и вернул ей бутылку.

— У меня даже есть стакан, — заметила она. — Давай придерживаться правил цивилизации, пока это возможно.

Она наполнила стакан и выпила.

— Ты пахнешь летом и свободой, — сказал я. — Как там? Что нового?

— Как обычно, будто и войны нет. Кафе переполнены. Небо безоблачно.

Она взглянула на полицейских и засмеялась.

— Похоже на тир. Можно стрелять по тем фигуркам, а когда они будут переворачиваться — получать в премию бутылку коньяка или пепельницу.

— Здесь оружие у фигурок.

Елена достала из корзины паштет.

— Это от хозяина, — сказала она. — С приветом и изречением: проклятая война! Это паштет из дичи. Я захватила также вилки и ножи. Еще раз — да здравствует цивилизация!

Мне стало вдруг весело. Елена со мной, значит, ничего не потеряно. Война, собственно говоря, еще не началась, и, может быть, нас и в самом деле скоро выпустят.

Вечером следующего дня мы узнали, что нам все-таки придется расстаться. Меня направляли в сборный лагерь в Коломбо [18]. Елену — в тюрьму «Пти Рокет». Даже если бы удалось убедить полицейских, что мы женаты, это нисколько бы не помогло. Супругов разлучали без всякого.

Ночь мы просидели в подвале. Один из полицейских сжалился и впустил нас. Кто-то принес пару свечей. Часть задержанных увезли, осталось человек сто. Здесь были и испанцы. Их тоже арестовали. Усердие, с которым в стране, воевавшей против фашистов, охотились за антифашистами, выглядело дьявольской иронией. Казалось, мы очутились в Германии.

— Почему нас разлучают? — спросила Елена.

— Не думаю, чтобы это была сознательная жестокость.

— Если мужчин и женщин держать в одном лагере, ничего, кроме свар и сцен ревности не будет, — начал меня поучать маленький пожилой испанец. — Поэтому вас и разделяют. Война!

Елена заснула в плаще рядом со мной. Здесь было два удобных мягких дивана, но их предоставили четырем-пяти старым женщинам. Одна из них предложила Елене соснуть на диване часа два, с трех до пяти утра, но она отказалась.

— Мне еще много раз придется спать одной, — сказала она.

Это была странная ночь. Голоса понемногу затихали. Старухи, изредка просыпаясь, принимались плакать и снова погружались в сон, как в черную бездну. Постепенно гасли свечи. Елена спала, положив голову мне на плечо. Сквозь сон она тихо говорила со мной. То был лепет ребенка и шепот возлюбленной — слова, которые боятся дневного света и в обычной, спокойной жизни редко звучат даже ночью; слова печали и прощания, тоски двух тел, которые не хотят разлучаться, трепета кожи и крови, слова боли и извечной жалобы — самой древней жалобы мира — на то, что двое не могут быть вместе и что кто-то должен уйти первым, что смерть, не затихая, каждую секунду скребется возле нас — даже тогда, когда усталость обнимает нас и мы желаем хотя бы на час забыться в иллюзии вечности.

Елена, сжавшись в комок, прильнула к моей груди, потом соскользнула к коленям. Я держал ее голову в руках и — в мерцании последней догорающей свечи — смотрел, как она дышит во сне. Я слышал, как мужчины подымались и украдкой уходили за кучи угля по малой нужде. Трепетал слабый язычок пламени, и по стенам метались исполинские тени, словно мы находились где-то в джунглях, в сумрачном царстве духов, и Елена была убегающим леопардом, которого, искали волшебники, бормоча свои заклинания.

Потом угас последний свет, и осталась только удушливая тьма, наполненная шорохами и храпом. Один раз Елена вдруг метнулась с коротким жалобным криком.

— Я здесь, — прошептал я. — Не пугайся.

Она улеглась опять, поцеловав мои руки.

— Да, да, ты здесь, — прошептала она. — Ты всегда будешь со мной.

— Всегда, — ответил я. — И если нас на время разлучат, я найду тебя опять.

— Ты придешь? — прошептала она, вновь засыпая.

— Я прихожу всегда. Всегда! Где бы ты ни была, я найду тебя, как тогда.

— Хорошо, — прошептала она и устроилась удобнее. Ее лицо было в моих ладонях, как в чаше. Она заснула, а я сидел во тьме и не мог спать.

Она касалась губами моих пальцев, один раз мне показалось, что чувствую слезы. Я ничего не сказал. Я любил ее. И никогда — даже в минуты обладания — я, наверно, не любил ее с большей силой, чем тогда, в ту мрачную ночь с всхлипываниями, храпом и странным шипящим звуком из-за куч угля, куда уходили мочиться мужчины. Я как-то притих и чувствовал, что все существо мое словно померкло от любви.

Потом пришел рассвет — тусклая, серая мгла, в которой гаснут краски, а у человека под кожей начинают просвечивать очертания скелета. И мне вдруг показалось, что Елена умирает и что мне нужно скорее разбудить ее.

Она проснулась и лукаво посмотрела на меня, открыв один глаз.

— Как ты думаешь, удастся нам раздобыть горячее кофе и хлебцы с маслом?

— Попробую подкупить полицейского, — ответил я, чувствуя себя ужасно счастливым.

Елена открыла второй глаз.

— Что случилось? — спросила она. — У тебя такой вид, будто нас выпускают на свободу?

— Нет, — ответил я. — Просто я сам себя выпустил.

Она сонно повернула голову в моих руках.

— Почему ты не даешь себе хоть немного отдохнуть?

— Да, — сказал я. — В конце концов я вынужден буду это сделать. И, боюсь, надолго. Меня лишат необходимости принимать решения самому. В конце концов — это тоже утешение.

— Все может быть утешением, — отозвалась Елена и зевнула. — По крайней мере, до тех пор, пока мы живы. Как ты думаешь — они нас расстреляют, как шпионов?

— Нет, они нас просто посадят за решетку.

— Разве они сажают эмигрантов, которых не считают шпионами?

— Они посадят всех, кого разыщут. Мужчин они уже всех забрали.

Елена потянулась.

— Но есть же все-таки разница?

— Может быть, другим удастся легче освободиться.

— Еще неизвестно. Может быть, с нами как раз и будут обращаться получше, думая, что мы действительно шпионы.

— Элен, это ерунда.

Она покачала головой.

— Нет, не ерунда. Это результат опыта. Разве ты не знаешь, что невиновность в наш век — преступление, которое карается тяжелее всего? Разве ты не понял этого после того, как тебя сажали за решетку в двух странах? Эх ты, мечтатель, искатель справедливости! Есть еще коньяк?

— Коньяк и паштет.

— Давай и то, и другое. Вот так завтрак! Боюсь, однако, что впереди у нас жизнь с приключениями.

— Хорошо, по крайней мере, что ты так смотришь на все, — заметил я и передал ей коньяк.

— Только так и нужно смотреть, — ответила она. — Или ты хочешь умереть от разлития желчи? Если отказаться от таких понятий, как справедливость, то совсем не трудно относиться к этому только как к приключению. Разве не так?

Чудесный запах старого коньяка и хорошего паштета действовал на Елену, как прощальный привет минувшего золотого века.

вернуться

18

город вблизи Парижа